Когда потом она развела кур и уток, то уже заранее знала, что и с этой затеей ничего хорошего не получится. Так оно и случилось. На птиц напала чума, и скоро двор совсем опустел.
«Это судьба. До чего дотронусь, все гибнет», — сокрушенно повторяла Ева.
Так она и жила в опустевшем доме, ждала, когда придет пьяный муж и поколотит ее. Она не плакала, как другие женщины, не защищалась и не убегала из дому. Она каменела, и Цвенгош бесился.
Но чем дальше, тем больше она всего боялась: леса, который подступал вплотную к их избушке, как будто хотел ее поглотить, деревни, молчаливых старух, которые утешали ее: «Терпи, милая. Мы тоже терпели: что ж, такова женская доля». Но больше всего она боялась собственного дома. Иногда ее неудержимо тянуло под отчий кров. Много лет она не видела родителей: не было приличного платья, чтобы показаться им на глаза. Молодые женщины-соседки любили принарядиться, надевали новые шубы и туфли, а она все еще донашивала тряпки, которые принесла с собой, латаные-перелатанные, выгоревшие на солнце.
Потом соседки уговорили ее стать надомницей: плести корзинки для промысловой артели. Этим занималось полдеревни. Она нарезала прутьев и целые дни плела и плела: корзинку за корзинкой, корзинку за корзинкой. «Занятие для душевнобольных, — покорно думала она. — Надо же чем-то скрашивать жизнь. И так день за днем. Если я попаду в сумасшедший дом, ничего страшного не случится: опять буду плести корзинки».
Но все же эта работа отвлекала от тягостных мыслей, хотя втайне она и побаивалась, что когда-нибудь не выдержит, потеряет рассудок и действительно окажется среди душевнобольных. Она плела корзинки, ненавидела их, но в то же время монотонная работа помогала ей избавиться от страха. До сих пор, когда ей в городе попадается на глаза сплетенная из прутьев корзинка, у нее замирает сердце.
Мужчины проведали о хороших заработках в Чехии и каждую зиму стали уходить туда. В эти месяцы Ева держалась свободнее, она смелей смотрела на окружающий мир — ходила дальше в лес за прутьями, покупала что-нибудь в дом, чувствовала себя полегче, хотя и знала: как только вернется муж, все пойдет по-старому.
Потом нашла место в магазине. Трудная работа, но именно такая ей сейчас и требовалась. Раньше Ева, запуганная, сидела и плела корзинки так тихо и неподвижно, что кровь едва струилась по жилам. Теперь она набросилась на тяжелую работу, от которой сильнее билось сердце. Иногда она отрывалась от дела, оглядывалась вокруг, видела горы в морозном воздухе, видела мир, чистый и словно прозрачный. Домой она шла, твердо ступая, чувствуя свой шаг и свое дыхание. И это радовало ее: «Да, я такая же, как другие, даже горы принадлежат мне».
Головокружение прекратилось. Озноб прошел. Ева сидела за столом и глубоко дышала, повторяя про себя: «Только не надо бояться».
Она осторожно встала — ничего с ней не случилось. Сделала шаг, другой, зажгла свет, нашла перо и бумагу, села за стол и написала: «Милый мой муж, я рада, что ты вернешься домой…» Тут она остановилась.
Часы громко тикали, и ей казалось, что, чем дольше их слушать, тем они тикают быстрее. Еще неделя, еще две — и он вернется. Она скомкала лист, бросила его в угольный ящик и стала раздеваться.
Выключив свет, приоткрыла окно. Комнату наполнил шум оживающего весеннего леса.
Иногда магазинчик напоминал Винценту хозяйство Габики: так же аккуратно расставлены банки и склянки, тот же запах дешевого кофе. О Габике он совсем забыл: даже не мог хорошенько представить ее лицо. Но ему не хватало уюта, каким в свое время она окружала его.
Из-за занавески выглянула Ева, мило улыбнулась и проговорила:
— Давно вы у нас не были.
Он показал на забинтованную руку:
— Немножко пришлось полежать в больнице.
— Что случилось? Что-нибудь серьезное?
— Пустяки. — Участие Евы тронуло его.
Постоянное внимание как раз и было частью того уюта, которым окружала его Габика. Теперь о Винценте никто не заботился, разве только медсестра, делавшая ему перевязки, старуха хозяйка да вот сейчас она, Ева. Но этого было ничтожно мало. Он страдал от одиночества.
— Разогреть? — спросила Ева.
— Конечно, — ответил Винцент.
— Сейчас включу кипятильник. Теперь я уже не топлю. На дворе весна!
Он следил за ее движениями и вдруг явственно ощутил, как женственны ее обнаженные руки с нежной кожей и мягкими линиями мускулов. Легкая кофточка была застегнута на три пуговки.
— Весна! А когда, собственно, приходит в этот край весна?
— Для меня — в тот день, когда перестает замерзать молоко. — Она улыбнулась.
«Какая у нее печальная и красивая улыбка», — подумал он.
Она подала ему молоко и нарезанный хлеб.
— Ева, — прошептал он, — ты помнишь, что́ я тебе говорил?
В ее лице мелькнуло неопределенное выражение, руки задрожали. Она подняла на него глаза: в них таился страх.
— Что я тебе говорил в прошлый раз?
— Вы просто шутили.
— Нет, не шутил.
— Конечно, шутили. Я уже вас знаю, — сказала она и начала переставлять пустые бидоны.
Еву начало лихорадить, но она справилась с собой и посмотрела на него:
— Вы все шутите. С вами нельзя даже серьезно поговорить.