Фице уставился на него с изумлением, его наивные глазенки радостно заблестели. Обернувшись к сыну, Медья нахмурил брови и, не сказав ни слова, встал из-за стола. В крайнем смущении Дизма выскочил на крыльцо и, выбежав на двор, забился в самый темный угол дровяного сарая. Громкий стук сердца отдавался в висках. Между ним и отцом зияла пропасть, и от этого тягостного сознания он застонал и залился горькими слезами. Долго оплакивал он свое одиночество, несбывшуюся мечту об Эли, без которой мир казался ему теперь пустым и унылым. Он думал, что не сможет больше ни с кем ни играть, ни разговаривать — без Эли все на свете было ненастоящим, лишенным смысла. Он слышал, что его зовут, но не тронулся с места. Почувствовав, что и в печали есть своя сладость, он упивался ею. Из-за поленницы вылезла большая крыса и некоторое время подозрительно его разглядывала. Но он не шевельнулся, и крыса беззаботно принялась обнюхивать земляной пол сарая. Проходил час за часом, Дизма крепко зажмуривал глаза и весь трепетал, когда в темноте перед ним возникала Эли. Новая надежда вызвала на губах его улыбку, дерзкая мысль казалась ему сейчас легко осуществимой. Он ждал вечера и обдумывал свой замысел. Когда на дворе все затихло, он прошмыгнул к реке и дальше, через соседний дом, на дорогу. Осторожно заглянул он в окно к Фрголиновым. Девушки еще не ушли. Дизма спрятался в чужих сенях, чтобы, не дай бог, его кто-нибудь здесь не заметил. Он видел, как возвращался домой отец. Медья шагал, высоко подняв голову, цилиндр был надвинут глубоко на глаза. Вскоре дверь Фрголиновых распахнулась, и все три сестры вышли на улицу. «Ужинать идут», — подумал Дизма. Когда они, миновав старинное распятие, исчезли за поворотом, мальчик потихоньку выскользнул из своего убежища и, осторожно приоткрыв дверь, прошмыгнул к Фрголиновым в сени. Но комната девушек была заперта. Вернувшись на улицу, он подкрался к окну, которое на его счастье было неплотно закрыто. Одним прыжком Дизма очутился в комнате.