После прогулок ему работалось особенно хорошо. А ведь весной начал сдавать: мучили головные боли, покалывало сердце, иногда возникала неожиданная раздражительность, которую едва-едва глушили прогулки по мосту. Однако летом все недуги постепенно отошли, и Никита Евсеич снова взялся за работу. Уже около года он писал не то чтобы статью, публицистическое повествование или художественное произведение, – жанр его сочинения определить было трудно да и не нужно, – просто он хотел рассказать об истории и судьбе языческой рукописи старца Дивея, которая, как стрела, пущенная сильной рукой, пронзила огромную толщу лет и застряла в нашем, космическом веке. Он пытался воссоздать обстановку прошлого на великих поворотах и развилках национальной истории, истории, которая была намертво соединена с культурой. Со времен пролеткульта прошли десятки лет, страна пережила великие страсти, а ее народ – великие потрясения и беды, но эхо пролеткульта все еще откликалось даже в эпоху космоса. В подвалах хранилищ и запасников все еще оставались безвестными шедевры «буржуазной культуры»…
Гудошников не стонал, не плакал по этому поводу, он говорил о том, что нужно закончить-таки строительство моста между прошлым и настоящим Страны Советов, а не прыгать по «быкам» с берега на берег, рискуя сорваться в темную пучину.
После вечерних прогулок он заставлял себя работать, по утрам же он ощущал приподнятое, божественное чувство, когда в его сознании воображаемое чудесным образом сливалось с пережитым и увиденным. Он вдыхал его, этот творческий миг, как вдыхал свежий утренний воздух, проникающий сквозь окно. Он видел хмурого, отягощенного думами, Владимира Крестителя со складкой жестокости на губах. Живым, невесомым, но крепким старцем являлся Дивей. Он видел его печальные глаза с искрами нестарческой страсти, его руки на струнах звончатых гуслей, а иногда слышал их звучание – аккомпанемент к неведомой песне.
Чаще всего, если Гудошникова не отвлекали, зги чудесные видения заканчивались черным кругом, черной дырой на башне недостроенного института, которую должны были закрыть циферблатом часов.
До сих пор он считал виноватым только себя в утере языческой рукописи. Бессчетное количество раз он проигрывал в памяти ту трагедию, что произошла на распутье дорог. И каждый раз приходил к мысли, что потеря рукописи либо гибель его самого были неизбежны. Если бы он не отдал рукопись сержанту-танкисту, а оставил бы при себе, то его грузовик шел бы тогда первым, а танкетка бы замыкала колонну, прикрывая ее от внезапного нападения. Так требовали обстановка и правила. И тогда бы его грузовик заехал на минное поле, которое успели установить отступавшие части. Вряд ли бы что осталось от грузовика после взрыва противотанковой мины. А если бы даже и остался Гудошников в живых, то его бы расстреляли из пулеметов катящиеся лавиной мотоциклисты. Машина с архивами и людьми в кузове сгорела бы, а его закопали бы где-нибудь во рву вместе с рукописью «древлего письма»… Танкетка же, подорвавшись на мине, прочно заперла дорогу, потому что жив еще был сержант и работал его пулемет.
И пока он был жив и работал пулемет, была жива и рукопись. Что же стало с ней потом? Трезво оценивая ситуацию, Гудошников понимал, что она скорее всего сгорела в танкетке вместе с сержантом, но исподволь в глубине души все же теплилась надежда. А что, если сержант остался жив? Что, если он спасся и спас рукопись?..
Еще не разыскав сына Степана, эвакуированного из Ленинграда куда-то в Сибирь, сразу же после освобождения Белоруссии Никита Евсеич возвратился туда с надеждой найти хотя бы следы рукописи, узнать хотя бы фамилию сержанта-танкиста. После долгих мытарств фамилию он узнал-Соколов, житель села Ломоватского Великоустюгского района. Именно он со своей танкеткой был выделен для охраны архивов во время эвакуации.
Соколов значился без вести пропавшим. И только с появлением Гудошникова в городе, по его настоянию, эту формулировку исправили, и Соколов стал считаться павшим смертью храбрых. Уходя, фашисты разрушили город, и теперь у развилки дорог, где когда-то стояло здание института, под охраной бойца-автоматчика человек сорок пленных разбирали руины. Серые, невзрачные, на одно лицо, люди копошились среди развалин и были похожи на крыс, доживающих свой короткий век.
Гудошников обошел, исследовал всю округу возле развилки, спрашивал местных жителей, в основном глубоких старух, переживших оккупацию,.но ничего путного не узнал. Ему рассказали, что после вступления немцев в город подорванную танкетку сначала столкнули на обочину улицы, а потом зацепили тягачом и куда-то увезли.
Скитаясь по городу, он неожиданно встретил того, кого и не чаял увидеть в живых. В центре, на углу трех улиц, в тесной фанерной будочке сидел бывший управляющий госархивом Солод и, склонившись над сапожной лапой с надетым на нее драным, довоенным башмаком, вколачивал в подметку шпильки…
В то утро двадцать девятого августа Никита Евсеич сразу же принялся за работу.