Но последние страницы «Монсиньора Кихота» мало подтверждают мнение статусного рецензента, что персонажи романа «борются и обессиливают или побеждают в мире, где добро и зло в них самих и в обществе фатально и безысходно враждуют между собой, – в мире манихея»[204]
. Неверие в обеспеченность всегдашняя черта гриновской психики. «Цена свободы, даже внутри Церкви, это вечная бдительность». Добро конечно существует только до тех пор, пока решительно отстаивается. Но к этим непременным мотивам теперь прибавляется тема внутренней победы, триумфа среди видимого бессилия и поражения. Этот перелом отдаленно готовился в концовках «Власти и славы», «Путешествий с тетушкой» и первой автобиографической книги «Образ жизни».Мирный монсиньор Кихот, потрясенный революцией (выражение его политграмотного спутника), им же невольно начатой посреди деревенского праздника, и преследованием патруля guardia civil, стреляющего в раздражении по покрышкам неожиданно резвого Росинанта, падает с ног в монастыре траппистов, где нашел приют, и скоро впадает в предсмертное забытье. Из его бессвязного бреда, рода исповеди, окружающим открывается чистота этой души. Ночью он сомнамбулически поднимается с постели, идет во внутреннюю монастырскую церковь и при трех изумленных свидетелях сонно служит литургию, на которую давно не имел права наяву, подчиняясь интердикту местного епископа. Память умирающего хранит немногие, но зато главные узлы мессы. Отсутствие облаток, чаши, вина не останавливает Кихота и не прерывает его глубокого гипноза: он причащается не держа в руках ничего, и больше того, дает таким же воздушным образом причаститься и Санчо, который невольно включается в действо. «Я не предлагаю тебе губернаторства, Санчо, я предлагаю тебе Царство. Иди за мной, и ты найдешь Царство».
В притче Грина жизнь, замечательная только верностью сердечному чувству, внешне до смешного неудачная, заканчивается неожиданным торжеством. Смерть, захватывающая Кихота сразу после его невещественного причащения, подчеркивает окончательность победы. Ее прочность удостоверена тем, что вера Кихота продолжает действовать за границей дневного сознания и поверх обстоятельств. Присутствуют американский профессор-историк, монах траппист и Санчо; они вынуждены признать, что если хлеб и вино пресуществляются на мессе в плоть и кровь, с равным успехом по вере Кихота может пресуществиться воздух, и стало быть предсмертное приобщение было настоящим. Нищий чудак оставляет в мире невидимое, но неистребимое наследство. В самом деле, атеист Санчо с удивлением замечает что смерть друга не прервала отношений с ним. «Мэр не отвечал… Совсем непривычная для него мысль засела у него в голове. Почему ненависть к человеку – даже к такому человеку как Франко – умирает вместе с его смертью, и однако же любовь, та любовь, которую он почувствовал к отцу Кихоту, теперь похоже жила и возрастала наперекор последнему расставанию и последнему молчанию, – и сколько еще, подумал он с какой-то опаской, эта его любовь может продолжаться? Зачем она, и чем кончится?»[205]
Католик Кихот, приобщая убежденного скептика к традиции бескорыстной любви, обращает его у Грина парадоксальным образом не в веру, а в сомнение. Это он, а не атеист, сомневается во всем. Современный рыцарь твердо стоит только на одном, на том, что Бог есть. «Вы думаете, – вскипает он однажды, рассерженный намеками на литературность своей родословной, – что и мой Господь иллюзия, как ветряные мельницы. Нет Он существует, говорю вам; я не просто верую в Него, я касаюсь Его». В остальном безответно любящий, ненавязчивый Господь, каким Его видит Кихот, дает человеку неограниченную свободу думать и сомневаться. Только в кошмарном сне Кихоту однажды привиделось что Христа сняли с Голгофы в виду всего народа легионы ангелов, заставив тем бесповоротно уверовать в его власть и силу. «Боже спаси меня от такой веры», в ужасе молит священник, и прибавляет, о мэре Санчо: «Его тоже спаси от веры, save him too from belief»[206]
. Вслед за Грином его герой вычитывает из Мигеля Унамуно: «Есть смутный голос, голос неопределенности, чей шепот звучит в ушах верующего. Кто знает? Как мы без этой неопределенности смогли бы жить?» Само рыцарство нового Кихота стало бы полицейской службой, не будь его Бог безответен, – хотя, с другой стороны, не будь Он в то же время, как знает Кихот, еще и всемогущ, безобидный и наивный воитель показался бы самому себе шутом.