Авторитетом в языке обычно считается великий поэт или писатель, чаще первое. О нем говорят что он создатель национального или литературного языка, как Данте, или один из создателей, как Пушкин. Обычно с подвигом таких языковых авторитетов связывают фиксацию нормы в языке. Или наоборот, появление великих национальных поэтов и писателей совпадает с моментом закрепления нормы в языке; это особый и огромный вопрос, который конечно тоже связан с вопросом об авторитете, но для меня сейчас непосилен.
К образцам, данным у великого писателя, поэта обращаются во всех сомнениях относительно правильной речи, вплоть до мелочей. Обычно бывает достаточно найти у крупного автора точный или достаточно близкий прецедент, чтобы по крайней мере успокоиться на счет правомерности того или иного оборота речи, даже пунктуации. С этой последней встает проблема редактуры, которая в вопросах пунктуации всегда намного смелее и незаметнее чем в лексике.
И вот в лингвистике часто считается необязательным, ненужным или даже вредным различение языка на образцовый или необразцовый. Такое различение считают делом филологии, а то и
Лингвистика в целом и в принципе отказалась от понятия образца правильной речи. В важном смысле она оформилась как наука, когда отказалась от такого образца. Это было сделано эксплицитно, в форме заявлений, и имплицитно, в ежедневной практике. Александр Матвеевич Пешковский противопоставлял «научное языкознание» как «объективную точку зрения на язык» «нормативной точке зрения на язык»[3]
. Известно, как энергично и даже нервно отвергал нормативный подход в языкознании Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ. Когда лингвистика окончательно встала на ноги, подчеркивать этот принцип стало уже не так необходимо. Но на первых шагах науки необходимость обязательно отмежевать научное исследование от такого, которое связано с выяснением и предписанием нормы, ощущалась с многозначительной остротой. «Странно было бы, – писал Алексей Александрович Шахматов, – если бы ученое учреждение вместо того чтобы показывать, как говорят, решалось указывать, как надо говорит»[4]. Для сравнения, авторам «Grammaire générale et raisonnée» в 1660-м году, да и почти всей грамматической традиции от середины 17-го до начала 19-го века – а она была и общеевропейской – не приходило в голову рассматривать язык иначе как в свете универсальной нормы, диктуемой основой языка, т. е. Разумом. Без постоянной оглядки на bel usage, без ориентировки на «хороших писателей», которые стремятся сделать свою речь одновременно «французской» и «грамматически правильной», без утверждения единственного и единого образца для языка и для речи, без стремления уловить «гений» языка, без преклонения перед «хорошим вкусом» говорить о слове представлялось невозможным.Дистанцирование от образцов речи оказалось для лингвистики как науки конечно чрезвычайно плодотворным. Оно позволило анализировать искусственные высказывания (типа «мать любит дочь») и получать на почве такого анализа обобщенные далеко идущие теоретические построения. Когда Блумфилд в цитированном отрывке «обращается к нормальной речи», то в приводимом им примере такой речи, обмене информацией между Джек и Джилл, когда Джилл ощущает голод и сигнализирует об этом, а Джек реагирует, добывая ей яблоко с дерева, все эти акты не содержат в себе ничего специфически человеческого, отличающего их например от поведения человекообразных обезьян.