Теперь о щуках: плыть из Нюрговичей в Корбеничи, за чем бы ни было, — половина интереса состоит в щуках. Ежели ударит большая щука, не перекусит жилку, не сломит крюк, попрыгает в лодке, поскалится и смирится, то щучий навар перевесит все другое. За моей байдарой тянулась жилка, болталась где-то блесенка. Без этого плыть — от скуки хоть головой за борт (как видим, счастье плавания капризно), особливо при встречном ветре.
Первая щучонка зацепила жестяной жаброй за крючок против того места, где слышен стук топора строителя одинокого на мысу жилища. Я еще не знаю первого отшельника-хуторянина на нашем Озере, только вижу в прогалке лиственной заросли крутую кровлю его дома, место выбрано — загляденье, на выселках, без живой души в обозримом пространстве. Решиться построиться здесь мог человек сильный, уверенный в себе.
И все же щучка попалась в том месте, где явил себя жилой дух. Вообще, о связях рыб с человеком, об их совместном близком жизнеобитании мало что известно. Или напутано. Рыба ищет, где глубже, человек — где лучше, только-то и всего. Домостроитель выбрал себе место для жительства на берегу Озера, на мысу, тут ему лучше, чем там, где он обитал до сей поры. Рыба-щука схватила мою блесну отнюдь не на «глубине», на мелководье, у края камышей с кувшинками. Примечательно, а? Не так ли?! Прошел необжитую половину Озера без единой поклевки; едва послышался стук топора, поймалась щука. Как это объяснить, милостивые государи? Почему в те времена, когда по нашему Озеру сплавляли — в кошелях — лес, вепсы пекли рыбники с лососем, лещом? А ныне щучонка — как божий дар...
Вторая щука ударила против деревни Корбеничи, где, кажется, на каждую рыбину наживлена жерлица, притоплена сеть, закинут перемет, машет спиннингом или «дорожит» рыбарь. Моя блесна за что-то зацепилась, так часто бывает: на дне Озера полно топляков; лодка стала. Я потянул жилу, ощутил на ее конце что-то большое, упрямое, живое. Сильная щука сопротивлялась, но я был сильнее ее, подвел к борту, вода забурлила... (Однажды, помню, мимо моей избы в Новгородчине заскрипел арбами цыганский табор. Старый цыган обратился ко мне: «Дай гвоздь». Я указал цыгану на гвоздь в стене: «Выдерни, и будет твой». Цыган возразил: «Нет, ты выдерни, ты сильнее меня». Так же вышло и со щукой). Тут бы мне сделать последний рывок, не дать бы щуке опомниться... Но я промедлил... Щука легко перекусила жилку, как перекусывает швея нить, ушла на глубину. Каково ей теперь станет коротать свои щучьи дни и ночи с колючей железякой в пасти? Я посочувствовал щуке.
Володя Жихарев сказал:
— Надо с проволочным поводком, а так откусит.
Будто я этого не знал! Но пренебрег знанием... Как некогда в молодые годы ведь знал же, что предстоящее время (времени предстояло столько, казалось, некуда девать) надлежит посвятить полезным занятиям, чему предназначен; например, сесть бы и написать роман, чтобы все обомлели. Ан нет. Ну, ладно. Вздернуть бы щуку мощным хватом руки: вышел бы добрый ужин. Упущено, не вернешь. В утешение себе я переводил мысль на индусов. Индусы учат, что не стоит предаваться печали от несодеянного, упущенного. Каждый миг жизни есть ее начало, протяжение и конец. Не пекись о том, что миновало, унырнуло вглубь. Не уповай на грядущее. Предайся данному тебе мигу жизни, вкуси его сладость, настоянную на горечи слез.
...Однажды в Бомбее я ехал в туристском автобусе по одной из неглавных улиц с чередою хижин, построенных из картонных коробок, банок, бутылок. У одной из хижин лежал на земле старик — скелет, обтянутый смуглой морщинистой кожей, с гривой длинных седых волос. Подле него сидела старая обезьяна, тоже седая, гладила, расчесывала волосы своего хозяина-друга. По всему было видно, что у этих двоих покончены все счеты с жизнью, однако жизнь их не отпускала, для чего-то они ей были еще нужны. Эти двое, старый индус с обезьяной, совершали обряд жизни, грелись на солнце — и только; от них исходил абсолютный покой…
При прощании с Володей Жихаревым я спросил у него:
— Ну что, Володя, не пьешь?
— Нет, ни грамма. Уже второй год.
— И что, не тянет?
— Иногда тянет, маленько. Но надо выдержать три года. А там будет видно.
Двадцать три часа. Шел с Ландозера лунным лесом. Чувствовал себя так, словно мне не шестьдесят, а много меньше, все равно — сколько. Я шел по лунному лесу вне возраста, как хаживал в тридцать, сорок, пятьдесят. Мой Леший путал меня, совал мордой в чапыгу; я не обижался на Лешего. У меня в корзине была полнехонька банка морошки, самой спелой, готовой вытечь, но дождавшейся меня в моем месте. И еще двенадцать ландозерских упитанных окуней.