Ближе всего к пониманию текста подошел А. Лященко. Он читает: «Рекъ Боянъ на ходы на Святьславля — пснотворецъ стараго времени Ярославля, Ольгова— коганя хоти».[Лященко А. Пояснения одного мiсця в «Словi о плъку Игорев» // Ювілейньїй збірник на пошану акад. М. С. Грушевського. Киев, 1928. Т. 2. С. 187–189.] По его толкованию, ходы — походы, «когана хоти» — князя дружины. Учитывая, что «коган» упоминается в русской летописи 965 г. при сообщении о походах князя Святослава сына Ольги, мы предпочли бы тире поставить не после, а перед «Ольгова».[Вообще слова «пснотворецъ старого времени Ярославля» могли быть вставкой или «отскочили» от Бояна при переписке текста.] Тогда «когана хоти» будет означать «желающего победить когана» и относиться к Святославу. Русской земле в 1185 г. тяжело было без Игоря Святославича, как было тяжело без Святослава в 968 г. Ольге, которую осадили в Киеве печенеги, когда Святослав находился в Переяславце на Дунае.[А. В. Соловьев видит в «кагане» Олега Святославича, ибо в Крыму он был князем не только Тмутаракани, а «всей Хазарии», т. е. имел право носить титул «хагана» (Словарь-справочник. Вып. 2. С. 197–198). Но «каганом» Иларион называл и Владимира, который никакой Хазарией не владел.] По А. В. Соловьеву, выражение «Ольгова коганя хоти» является обращением к жене Олега Гориславича: «Боян и Ходына обратились к жене князя Олега, когда он был в изгнании или заточении».[Соловьев. Восемь заметок. С. 377–378.] С. А. Высоцкий обнаружил граффити XI в. «спаси Г(оспод)и каг(а)на нашего», сделанное на фреске с изображением святого Николая. А так как киевский князь Святослав (1073–1076) имел христианское имя Николай, то С. А. Высоцкий отнес граффити ко времени его княжения.[Высоцкий С. А. Древнерусские надписи Софии Киевской XI–XIV вв. Киев, 1966. Вып. 1. С. 49–52.] Не отрицая возможности названия князя Святослава «каганом», обращаю внимание на гипотетичность построения С. А. Высоцкого. В то же время из его гипотезы делаются новые предположения о возможности перехода этого титула и к сыну Святослава Олегу.[Адрианова-Перетц. «Слово» и памятники. С. 18.] Но в данном случае мы имеем дело уже не с чисто умозрительным заключением. Граффити Софии никак не может подкрепить «определение» Бояново в Слове. Н. И. Гаген-Торн считает, что речь должна идти об Олеге Вещем и Игоре Рюриковиче, который и был «хоть» (любимец) Олега.[Гаген-Торн Н. И. О филологическом и историческом анализе «Слова о полку Игореве»//Советская археология. 1970. № 3. С. 283–287.]
Очень сложное понимание текста предлагает О. Сулейменов, делая соавтором писателя XII и переписчика XI столетия. Именно перу последнего он приписывает глоссу «песнотворец стараго времени», появление ошибочного чтения «Боян» вместо «кън» (т. е. Гзак). В упоминании «ходыни» (бабы) Святослава и «хоти» Олега О. Сулейменов видит намек на половецких жен этих князей. Дальнейший текст Игоревой песни был, по мнению Сулейменова, оборван (к XVI в. не сохранился в первоначальном виде) и заменен переписчиком XVI столетия панегириком Игорю (со слов «Тяжко ти головы»).[Сулейменов О. Аз и я. С. 122–138.] Считая, что Задонщина основывалась на полном тексте Слова, О. Сулейменов полагает, что Игорева песнь первоначально заканчивалась печальным монологом Игоря, произнесенным перед Овлуром, а не славой. Доказательства позднейшего происхождения концовки Слова у О. Сулейменова сводятся прежде всего к идейному ее несоответствию основной части памятника (похвала Игорю, в отличие от осуждения князя).[Для придания идейной целостности Слову О. Сулейменов относит к творчеству переписчика XVI в. и текст «Певше песнь старым княземъ… на поганыя плъки», ибо в нем содержится похвала Игорю и христианские мотивы (в отличие от языческой стихии Слова). Там же. С. 133–134] Но противоречивость идейной структуры произведения может быть объяснена по-разному (в том числе сложностью миросозерцания автора XII или особенностями работы и взглядов составителя XVIII в.). Поэтому соображения Сулейменова не имеют убеждающей силы. Но отмеченная им противоречивость остается фактом.
О. Сулейменов верно отмечает, что путь Игоря к Киеву (а не в Новгород-Се-верский) не оправдан, путь по Боричеву идет не из Поля, а из глубин Руси. Но все это можно объяснить не деятельностью переписчика XVI в., а неосведомленностью автора XVIII в. Органичность связи концовки с текстом всего памятника я, в частности, вижу в близости рассуждения о радости «стран» с Ипатьевской летописью.