«Мы с Пятницей вернулись в мою крепость, и я принялся обшивать его. Прежде всего я надел на него штаны. Он, Пятница, сначала чувствовал себя очень стесненным в новой одежде...»
А между тем попадись оно на глаза какому-нибудь русскому человеку лет двести назад, тот подумал бы, что автор не в своем уме.
Да и вообще трудно себе представить, чтобы русскому человеку пришло в голову назвать мужчину «Пятницей». Для нас «Пятница» скорее должна была бы означать женщину. Этому немало способствовало и то, что в религиозных преданиях день «пятница», канун древнееврейского праздника «субботы», или «шабаша», именовался греческим словом «параскевэ», «приготовление». А в христианской религии слово «Парасковия» (русское «Прасковья»), то есть «Пятница», стало женским именем. По городам и селам Руси существовало много храмов в честь «святой Параскевы-Пятницы». Назвать «Пятницей» мужчину стало немыслимо и по этим причинам. «Вторником» или «Четвергом» – это пожалуйста: ведь эти слова – мужского рода.
Англичанину же все равно: по-английски «Пятница» – «Friday» (фрайди). Слово «фрайди» – никакого рода... Так почему бы ему не стать, если нужно, и именем мужчины? Как видите, всё это еще больше подкрепляет наши рассуждения.
Но перед тем, кто знакомится не с одним только русским, а и с другими языками, открываются в вопросе о роде слов и еще более неожиданные вещи.
Если бы вам как скульптору предложили изобразить статую Рима, вы наверняка изваяли бы какого-нибудь сурового центуриона или важного сенатора: мужчину-римлянина. А сами итальянцы неизменно изображают Рим в виде прекрасной женщины, современной итальянки или древней матроны. Почему? По той простой причине, что по-итальянски «Рим» – «Рома»; это существительное женского рода.
Наоборот, столицу Австрийской республики Вену мы представляем себе в женском облике: «Вена» – она! А сами ее жители говоря про свой город: «Наше прекрасное Вин». На их языке «Вена», как и все названия городов в немецком языке, – среднего рода.
Всё это не представляет значительных неудобств в общежитии. Но вот писателям, которые переводят с одного языка на другой художественные произведения, нередко из-за подобных расхождений приходится решать презапутанные головоломки.
Всем известно, что великий наш баснописец И. А. Крылов заинтересовался басней французского поэта Лафонтена «Цикада и муравей». Надо сказать, что сам «Ванюша Лафонтен», в свою очередь, позаимствовал сюжет этой басни у великого грека Эзопа; от Эзопа к Лафонтену в стихи пробралось вместо обычного европейского кузнечика (по-французски «грийон») другое, особенно характерное для Средиземноморья, певучее и громкоголосое насекомое – цикада (la cigale, «ля сигаль» по-французски). Задумав перевести, или, точнее, переложить на русский язык эту басню, Крылов столкнулся с некоторыми затруднениями.
Лафонтен был француз. Он говорил и думал пофранцузски. Для него «муравей» был «ля фурми»; слово это во Франции женского рода. К женскому роду относится и слово «ля сигаль», означающее южную неумолчную певунью цикаду. Муравья (или «мураве´ю») французы, как и мы, испокон веков считают образцом трудолюбия и домовитости. Поэтому у Лафонтена очень легко и изящно сложился образ двух болтающих у порога муравьиного жилища женщин-кумушек: хозяйственная «мураве´я» отчитывает легкомысленную певунью цикаду.
Чтобы точнее передать всё это на русском языке, Крылову было бы необходимо прежде всего сделать «муравья» «муравьицей», а такого слова у нас нет. Пришлось оставить его муравьем, и в новой басне изменилось основное: одним из беседующих оказался «крепкий мужичок», а никак не «кумушка». Но это было еще не все.
Слово «цикада» теперь существует в нашем литературном языке, но оно проникло в него только в XIX веке, когда Россия крепко встала на берегах Черного моря, в Крыму и на Кавказе. До того наш народ с этим своеобразным насекомым почти не сталкивался и названия для него не подобрал. Народной речи слово «цикада» неизвестно, а ведь И. А. Крылов был великим мастером именно чисто народных, понятных и доступных каждому тогдашнему простолюдину, стихотворных произведений. Сделать второй собеседницей какую-то никому не понятную иностранку «цикаду» он, разумеется, не мог.
Тогда вместо перевода Крылов написал совсем другую, уже собственную, свою басню. В ней все не похоже на Лафонтена: Разговор происходит не между двумя кумушками, а между соседом и соседкой, между «скопидомом» муравьем и беззаботной «попрыгуньей» стрекозой.