По-человечески так естественно, так понятно это инстинктивное стремление зажмурить глаза и заткнуть уши, когда то, что открывается глазам и слуху, слишком ужасно. Но душе художника трудно даются эти резоны.
Я не понимаю и не люблю, когда придают какое-то особенное значение «теперешнему времени». Я живу В ВЕЧНОСТИ, и поэтому рассматривать все я должен с точки зрения вечности. И в этом сущность всякого искусства. Поэт только потому и поэт, что он пишет в вечности.
Хоть сказано это было в последние годы жизни Льва Николаевича, на заре XX века, но отражали эти толстовские слова ситуацию, уже ушедшую в прошлое.
XX век кардинально изменил это самоощущение художника.
Поэт этого нового, «жестоковыйного» века уже не живет в вечности. Он весь — телом и душой — в «теперешнем времени».
Эренбург почувствовал это раньше многих своих сверстников и выразил с присущей ему парадоксальной иронической остротой:
Я беру за руку моего друга, я тихо признаюсь ему:
— Ты видишь, мы в двадцатом веке. Это замечательно, и это беспощадно. Мы можем на радостях отстукивать чарльстон или, зайдя в уличную уборную, трагически плакать. От этого ничего не изменится. Время вяжет наши ноги крепче, нежели земля. Можно уехать из Берлина, нельзя уехать от своего времени. Оно, по всей вероятности, во мне… Дезертировать в прошлое могут только археологи или старые девы. Пробраться в будущее? Милый друг, мы ведь пробовали это! Для этого нужно безумье истории или паспорт на имя гения… Мы — не гении и не старые девы… Нам остается, опустившись в глубокие кресла одной из бесчисленных кондитерских, этих душевных гаражей, где отдыхают моторы сердец, где взбитые сливки стоят столько-то пфеннигов, а женское снисхождение столько-то марок, — взять одну из многолистных газет, энциклопедию переворотов, скандалов, еврейских помолвок и дешевых пылесосов, чтобы задуматься над грядущей катастрофой.
Маяковский, у которого был «паспорт на имя гения» и которого еще продолжало нести на своих крыльях «безумье истории» (так, во всяком случае, ему казалось), попытался прорваться в будущее, напрямую обратившись к «товарищам потомкам». Но на жизнь «в вечности» не рассчитывал и он. Даже наплевал на нее, на эту вечность («бронзы многопудье» и «мраморную слизь»). Готов был к тому, что железный стих его умрет, как рядовой, и надеялся только на то, что ему, как и всем рядовым его современникам, «общим памятником будет построенный в боях социализм».
Чем это кончилось, мы теперь знаем.
Среди сверстников Эренбурга были и другие, не утратившие надежды на то, что порушенная связь с вечностью каким-то образом будет восстановлена.
Вот, например, как выразил эту свою надежду Маршак: