Тут доктор стал усиленно зевать и сказал, что идет к себе.
— А поцелуй?
— Какой поцелуй? Я вас, как мамаша перед сном, еще и целовать должен? Обойдетесь! Не уговаривались. Только за дополнительный гонорар!
— Доктор, миленький. Подойдите, я вас сама поцелую!
— Ни за что!
Он тихо прикрыл дверь и, улыбаясь, поднялся наверх. И сны ему снились тихие, детские, радостные.
В его тетрадке полумедицинских, полубеллетристических заметок запестрели новые описания и анамнезы. Там отмечались, например, появившиеся на прежде впалых щеках больной ямочки и то, что умиравшая несколько дней назад от тоски барышня оказалась редкостной хохотушкой и могла по полчаса смеяться даже не самой удачной его шутке и все просила повторить. И то, что на вид она несколько покруглела, правда, лопатки, когда она однажды снова попросила помочь ей с той безнадежной кофточкой («я бы давно ее выбросила, но теперь она — память»), лопатки все так же выпирали и пушок вдоль спины был такой же — детский, персиковый.
И еще в его подопечной проявилась одна драгоценная черта, которая послужила к продлению его здешнего пребывания.
Барышня оказалась на редкость деликатной. Не навязывалась ему в компанию при трапезах — а он и впрямь всегда предпочитал есть в одиночку, одна ходила купаться на озерцо под ивы, и только случайно они с ней там сталкивались, и большую часть времени проводила на скамейке у флигеля за книгой (поэтические сборники не очень ему известных и не очень интересных поэтов декадентского толка) или за мольбертом; он сам пристрастился вечерами ходить к старикам Нагелям и играть в лото.
Лишь иногда, проходя мимо нее с удочкой — в озере водились караси, и папаша Нагель снабдил его рыболовецкой снастью — или случайно столкнувшись возле лестницы, он ловил на себе ее чуть удивленный, благодарный, сияющий взгляд и понимал, что он тут совсем не лишний. В принципе удочки можно было и сматывать, но он и сам втянулся в этот праздный, праздничный, летний распорядок, и его глазу, давно не юношескому и не романтическому, приятно было видеть мелькающую среди травы тоненькую фигурку то в белом, то в желтом, то в розовом. Желтенькое простое платье в наивную «сборочку» (фабричный набивной ситчик), под «пейзанку», было, пожалуй, самым приятным для его глаза, да еще он любил ту кофточку с пуговицами на спине, может быть, тоже в силу воспоминаний. Ночами колокольчик снизу его больше не будил. Барышня, по-видимому, вполне уверилась в его надежности и профессиональной пригодности. Да и в самом деле, его пребывание тут диктовалось не только соображениями личного удобства и отдыха (ожидался еще и гонорар), но и профессионально-медицинскими резонами. Кто знает, как повела бы себя его подопечная, если бы он внезапно уехал. Но ведь в конце концов это должно же было случиться!
Однажды Нина застала его на озере.
Она шла в своем желтеньком «в сборочку» платьице, в белой круглой шапочке, закрывающей тоже круглые наивные брови, волоча за собой какую-то цветную подстилку, а он, только что переплывший с одного берега озера на другой и обратно, с мокрыми светло-русыми волосами, в брызгах воды на загоревшем поджаром теле, в полосатых длинных купальных трусах выходил из воды.
«Явление Афродиты», — как он с беззлобным юмором о себе подумал.
— Какой вы красивый, Петр Андреевич! — звонко крикнула Нина, приостановившись с зажатой в руке подстилкой, и он, не то удивленный, не то смущенный, а скорее всего раздосадованный ее наивной репликой, ринулся к ней на заросший травой берег и несколько раз мокрыми скользкими руками подбросил к небу, как мячик. Она визжала, вырываясь и хохоча.
— Холодный, мокрый! Пустите, да пустите же! Смотрите, шляпка из-за вас упала!
— Будете впредь надо мной издеваться! Красивый!!!
— А если красивый?
Она уже сидела под деревом на своей радужной подстилке, отбросив в траву запачканную шляпку, стриженые темные волосы от ветра взлохмачены, а он, пытаясь усмирить дыхание, оказался возле. Ее тонкий пальчик сметал брызги с его начинающей облезать спины.
— Красивый, красивый, красивый.
— Доиграетесь, — рычал он и, вдруг сорвавшись с места, побежал в заросли ив, где оставил одежду. Слава богу, хоть не нагишом застала, — впрочем, нагишом он, помня о хозяевах, не купался. Какие-то детские сцены, которые вот уже лет тридцать как с ним не случались. Уж не время ли остановилось?
В этот же день, вечером, она приплелась к нему наверх, где, по обыкновению, было полутемно — горела только лампа на столике, охая, жалуясь на головокружение, ломоту во всем теле, резь в глазах и невыносимую головную боль. И еще, доктор, болят все зубы сразу.
— Ага, есть все, кроме воды в колене, как у нашего друга Джерома.
Сверх обыкновения, она не рассмеялась его шутке, сидела на стуле подавленная и ждала его «последнего слова». Выживет ли?