Но когда он заговорил об отъезде с господином Нагелем, у того задрожала челюсть, и он, вынув большой платок с вензелем в уголке, долго сморкался, изредка прикладывая платок то к одному, то к другому глазу.
— Дорогой! Превосходнейший! Умоляю вас ради вашей жены и детей! Ах, простите, я не знал, что вы не женаты. Ну, так ради всего для вас светлого — вспомните сестру, мать! Побудьте с нами! Я стал слезлив в этой стране. Я был как скала, как древний скальд. Но эти бабы, эти русские характеры, эти перепады погоды, скачки цен на рынке, перемены настроений, политическая неустойчивость, эти болезни, от которых нет никакого спасения, и только чудо может спасти… Дорогой! Превосходнейший! Она за два года впервые пробежалась — я видел в окно. Туда и назад. Зачем я работал? Кому все оставлю? Мое единственное дитя умирало, а ваше появление…
Петр Андреевич не мог больше вынести этой слезливой патетики и согласился пробыть здесь еще несколько дней. Во флигеле. Ваша дочь пожелала туда переселиться, без горничной, что, по-видимому, не удобно.
— Ах, пусть делает как хочет.
Осчастливленный отец, вероятно, и раньше не привык перечить своей Ниночке, а теперь и вовсе размяк. Уходя, Петр Андреевич на секунду задержался у стола, вынул из кармана ручку, пенсне, попросил листок и выписал папаше Нагелю брому. На ночь несколько капель. Разбавляйте кипяченой водой. Обязательно. Чтобы погода не влияла.
Да, и почему бы вам, почему бы не заняться, к примеру, обустройством заводской территории, построить что-нибудь для рабочих — школу, библиотеку? Все бы мысли отвлекались от неизлечимых болезней.
— Ах, это. Это уже не мы, это наши наследники. Нам бы, как говорится, первоначальный капитал сохранить. Такие налоги, что, того и гляди, все рухнет. (Дорику даже обидно стало, как глупо все повторялось, и у всех почему-то был только «первоначальный» капитал, а до парков, библиотек, художественных собраний руки доходили у ничтожного меньшинства, и не самых богатых.)
Доктор вышел на воздух. Какие-то барышни неслись из большого дома в сторону деревянного флигеля — кто с подушкой, кто с одеялом, кто с самоваром. Можно было подумать — Мамай прошел или собирался пройти. Петух… (Нет, петух тут был уж вовсе ни к чему…) Тут нужен был художник. Но пока, кажется, рано, а вот для художницы в самый раз…
Чай Петр Андреевич пил в одиночестве на веранде, наливал его в чашку с голубой розочкой из того самовара, который видел в руках одной из заполошно бегущих к флигелю барышень. Чай, баранки, сыр, булка с маком, варенье, мед — это был легкий ранний ужин, выбранный по его вкусу. Было и вино, но он не привык — вернее, уже отвык — пить так рано и в одиночку. Его подопечная, как видно, устраивала свое гнездо в одной из нижних комнат флигеля, но когда он вышел на цветущий двор, то увидел Нину сидящей на раскладном стуле среди лип. Перед ней стоял небольшой мольберт, рядом на столике — краски. На голове — светлая широкополая шляпа, изменившая ее облик до неузнаваемости. К такой даме, да еще художнице, он бы в жизни не подошел. Это была «богема», которой он не то чтобы чурался, но, испытывая позывы любопытства, одновременно подозревал этих господ, барынек и барышень в желании «поинтересничать», поиграть в бирюльки, в то время как все настоящее требовало полной отдачи, хотя об этом совсем не надо было громко возвещать миру.
Подошел и молча покосился на то, что возникало на холсте у Нины, нечто радужно-зеленое с голубоватыми подтеками.
— Не смотрите. Я только начала.
— Я все равно ничего не понимаю, даже если бы вы кончали.
— Большинство не понимает. Только редко кто признается. Это, знаете, я от кого слышала? От Серова Валентина Александровича. Я тогда совершенно обалдела от его «девушек» — увидела в репродукциях и рванула в Москву. Год проучилась в Московском училище живописи — без всяких горничных, заметьте! — а потом на меня такая тоска напала, такой ужас. Я к нему тогда кинулась, зашла в кабинет — Валентин Александрович, живопись спасает? Спрашиваю, а сама вижу — прежде не замечала, — какой у него несчастный, затравленный вид, и сам он такой маленький, серенький, как воробушек. Руку держит на груди — в училище шептались, что он убедил себя, будто умрет молодым от сердечного приступа, как отец.
— Вы ведь Нина Нагель, да? (Узнал!) У меня одна из кузин — Нина. Спасает ли? Талант спасает, да и то не уверен… Сейчас вот хочу съездить в Италию. Засиделся здесь. Нового хочется. Подхвачу Бакстика, Остроухова Илью — кто поедет, и — в Венецию. Там я когда-то… В принципе не спасает ничто. Только если время остановится. Так и запомните, — если время остановится… — И отвернулся. А мною овладело уже такое, такое беспросветное…
— Дурак ваш Серов, не видал, что за художник, а дурак отменный!
— Валентин Александрович?