— Да, больше ничего не знаю… как на духу… зуб даю.
— Ну, коли так… через полчаса по закону военного времени тебя расстреляют. Ты теперь не нужен.
— Как так, гражданин начальник? А суд, а трибунал… За что так строго…
— Сотрудничать со следствием не хочешь, врешь. Да и зачем для трибунала бумагу переводить… Еремеева Павла и так уже нет в списках живых. Конвой! — позвал громко Воронов.
— Я все, все… расскажу! Гражданин начальник не расстреливай, пощади! Как хошь сотрудничать буду, прикажи только. Помилуй, не убивай!
— Смертная казнь — это не убийство, это высшая мера социальной защиты народа от предателей Родины, — отчеканил Сергей менторским тоном.
— Помилуйте, пощадите, гражданин начальник! Я на все готов, любую бумагу подпишу.
— Ну, давай посмотрим… — милостиво произнес Сергей. — Рассказывай одну правду-матку, — и, в сторону двери. — Конвой отмена!
— В свертке взрывчатка и запалы, — уныло промямлил Ерема, — спрятали у Лошака в сарае, в угольном ящике, под слоем антрацита.
И мужик разговорился, да и речь арестанта стала куда грамотней… В довоенное и недавнее прошлое диверсанта внесли существенные коррективы:
Павел Еремеев не был крестьянином, происходил из семьи лавочников. Когда папашу-торгаша, активно сотрудничавшего с белыми, отправили на перевоспитание в места не столь отдаленные, то на самом деле Еремееву младшему пришлось стать пролетарием, научиться класть кирпичи. Благо матушкин дядька слыл классным печником, взял внучатого племянника в подмастерья. Ну, а дальше устроился в строительный трест, где по работе ходил в передовиках, хотели даже грамоту дать, но поостереглись из-за скверной анкеты.
Ну, а в плен мужик сдался, исходя больше из своекорыстных побуждений. Надеялся на смену власти в стране. Павлу ведь довелось пожить при старом порядке. Тогда перед папашей сирые обыватели ломали шапки, а Павлушу ученика коммерческого училища готовили в бухгалтера орловского заводчика на чугунолитейный завод. Ну, а дальше сулила открыться блестящая перспектива. Ерема превратился бы в Павла Силантьевича, женился бы на дочке местного богатея, расширил бы отцовское дело, боженька разумом не обделил, и зажил бы — «кум королю, зять министру». А что сыну лавочника светило при Советах? Батрачить на чужого дядю, пахать как вол на стройках социализма, жить от получки до получки, прикидываясь недалеким, зашуганным мужланом-работягой. Даже семьи толком не завел, два раза женился и разводился, по причине неустроенной, не по его «изящной» натуре, жизни.
Вот и в лагере Еремеев стал не рядовым каменщиком, а поставили десятником на работах военнопленных, сумел подольститься, понравиться фрицам. И в сталаг под Минском десятника перевели не за красивые глаза, а увидали в пленном русском человека дельного, способного стать не рабочей скотиной, а принести ощутимую пользу немецкой армии.
И в разведшколу напросился сам, хотел еще больше выслужиться перед немцами. Слышал разговоры (и не байки), что особо отличившихся лазутчиков, делают инструкторами в разведшколе и производят даже в офицеры Вермахта.
Хотел Еремеев выделиться из толпы пленных красноармейцев, а потом вернуть украденное большевиками, положенные по рождению достаток и власть.
Воронову впервые довелось наблюдать поток подобной самобичующей искренности. Дурак — сам себе наговорил на полный вышак…
— Ну, а теперь «вернемся к нашим баранам», — Воронов, использовал любимый фразеологизм. — Мерин?.. Давай, подробно, что знаешь об этом битюге.
Мерина звали Гурьев Никита. Как там не секретничай, но все тайное становится явным, даже в немецкой разведшколе. Да и какой спрос с курсантов военнопленных, единственной отрадой которых было: пожрать, поспать, да и поболтать на трепетные темы в курилке. Непрофессионалы, дураки в конечном итоге по глупости пробалтывали доверенные секреты, а потом вовсю сплетничали друг о дружке.