Бабушка нежно разворачивает огромную желтоватую скатерть, это холст, небрежно подрубленный по краям, однажды осенью его выткали в некоей усадьбе на скрипучем станке и заговорили — вот он и не ветшает, сколько ни крахмаль — Вигилия за Вигилией, именины, поминки, посиделки и прочие, прочие соучастники абажура и вишневого стола оставили на нем незримые штрихи. Время от времени мне кажется, что рано или поздно — капельками от вина, парафиновыми потеками или брызгами бесконечных бабушкиных соусов — «желоного»[112]
, «боровчанего»[113], «журавьонего»[114] — проступит Книга бытия — и сказано там будет…— Лишения… — бабушка перестала шуршать сеном и укрыла его сверху желтоватым холстом-покрывалом. — Лесик, я не хотела сказать того в Свентый Вечер, но только лишения…
— Что лишения? — сердито буркнул я, так и не считав тайну тайн со скатерти.
— Почти всё, — просто до странности, сказала бабушка. — Сама жизнь — лишения… и обретения также. Наш дар — это лишения. Работа тяжкая. То похоже с диамантом — берут и режут беспощадно, тогда лишь сверкает. Известно уже, — продолжила бабушка, беря со стула верхнюю скатерть, — про миссию? Было тебе знание про цель? Твою… власну[115]
?— Оправдывает средства… — радостно брякнул я.
— Не всякий раз, — задумчиво присмотрелась к сгибу «обруса» бабушка. — До цели путь — то миссия. Страсти… Пассии. Безкревна жертва. Такое.
И она хлопнула распростёртой тканью.
— Никогда о таком не думал, — сознался я.
— То, что дает нам силы, — и бабушка подняла палец к чердаку — на его балках она сушила бельё, а я «женил» травы. — Забирает у нас самое дорогое, всегда…
Из радиоприемника раздался подозрительный треск, и из бесконечности помех вдруг отозвался Шопен.
— Вы, бабушка, так говорите специально, — пугливо сказал я и выставил на стол из буфета стопку тарелок. — Я почти испугался.
— Надо исключить «почти». Абсолютне, — ответила бабушка, с силой разглаживая верхнюю скатерть руками, ткань издавала шорох, словно шептала под ее ладонями, и стертый узор на нерушимом аксамите, казалось, полз вслед бабушкиным рукам. Скатерть, «обрус фамильный», была старой, бархатной, двойной и тёмно-красной в золотые разводы — ей теперь украшать нашу кухню до самых Трёх Царей, а иной раз и до g января — «когда все кончится» — подсказал услужливый голосок…
— Только правдивое глупство[116]
бесстрашно, — закончила она и посмотрела на меня поверх очков.Я расставил тарелки и обескураженно раскладывал вилки с ножами. Шопен в странной обработке с участием клавесина продолжал транслироваться с неизвестных науке волн.
Вакса шумно спрыгнула со стула и обошла несколько раз стол, принюхиваясь к сену. За окном небо затянуло рваными тучками, синички обиженно смолкли.
— Кому я то говорю? Я говорю з мроком, с пустелей, — сказала бабушка и протяжно вздохнула. — З пущей. Нет, з единым лубом.
— Чего это Вы такая самокритичная? — поинтересовался я.
— Сколько тут теллеров? — ядовито спросила бабушка. — То есть тарелкув?
Воцарилась тишина. Очень неприятная. Смолк даже приёмник.
Сначала мне стало холодно, потом жарко, я сел на стул и подумал, что заплачу, но вместо этого меня настигло знание.
На выщербленных временем и нездешним солнцем плитах сидит Лиса. Задумчиво склоня голову, разглядывает её Ангел с парапета. Все так же шумит под мостом река деловито и равнодушно.
— Я ни на чьей стороне, — без обиняков сообщает Лиса.
Я сажусь прямо напротив неё на прохладные плиты и пытаюсь заглянуть в темные, скрытные глаза.
— Тем не менее я тут, — сообщает она и перебирает изящно выточенными лапами.
— Я должен прыгать? — говорю я, в который раз поражаясь, как странно звучит здесь мой голос. — Или спеть песенку?
— Ни то, ни другое, — довольно равнодушно произносит лиса. — Я не люблю шум и эти ваши — телодвижения. Рыцарь, между прочим, в пути, — продолжает лиса. — Я предупреждала.
Ангел на парапете усмехается.
— Не над чем тут смеяться, совершенно — говорит лиса.
— Мне кажется… — вступаю я.
— Тебе лучше молчать и слушать, а то совсем опозоришься, — произносит лиса довольно ядовито.
Ангел разворачивает зеленоватые крылья:
— Порог. Благословите порог… — слетает с его губ…
— Тут тарелок девять, — говорю я бабушке. Она протирает бокалы и рюмки, рассматривая их стеклянные бока на свет.
— Будет девять гостей, — говорит бабушка бесцветным тоном.
Я не решаюсь возразить. Окна обретают прежний ясный свет — южный ветер уносит лоскуты туч. «Южный в сочельник — тепло принесёт, сытные травы, обильный приплод», — вспоминаю я.
Бокалы и рюмки у нас разномастные. Преобладает цветное стекло, причём толстое и очень старое. На некоторых, особо корявых предметах, видна надпись «Salvati dot».
Тётя Женя периодически приносит в дом наборы красиво ограненных рюмок, надменные фужеры, изящные чешские бокалы, похожие на прозрачные тюльпаны — все они не выдерживают долго: гибнут, бросаются со стола, трескаются с жалобными стонами или просто мутнеют и тихо рассыпаются где-то на задворках сервантика.