О чем она говорит! О чем! А как она может сказать ему все?!
— Что ты кричишь на меня? — оскорбилась Елена Васильевна. — Что я тебе такого сказала?
— Так ты же мать ей, в конце концов! — запальчиво говорил Каретников. — Мать! Или кто?
— А ты, между прочим, отец! Ну и что? Я вообще могла тебе не рассказывать...
— Да то, что как же ты можешь не понимать...
— А как я могу? Как?!
— Не-ет! Ты не мать, — окончательно вышел из себя Каретников. — Ты... ты сваха! Вот ты кто! Сваха!.. Как же! Доцент! Шутка ли?! А то, что этот муженек будет на четверть века старше твоей дочери? Ты об этом подумала? Не-ет! Ты только одно вбила в свою голову: «Ах, как удачно! как выгодно!»...
— Как-же-те-бе... — Елена Васильевна чуть не задохнулась от несправедливости мужа. — Как-же-те-бе-не-стыд-но!..
Все, с чего начался их разговор и что связано было с их дочерью, перестало теперь с ней связываться. Самым важным в эти минуты казалось им уже не то, что было на самом деле, а те слова, которые они выкрикивали друг другу и за которыми стояли не высказанные в свое время упреки, накопленные недоразумения, не до конца выясненные прошлые обиды — все то, что, исчезая, забываясь в их хорошие, мирные, спокойные дни, все-таки не совсем пропадало, а копилось у каждого из них в душе до такой вот поры.
Елену Васильевну потрясла жестокая несправедливость мужа — она же ведь как лучше хотела! его щадила! — а Каретников был возмущен тем, что из всего случившегося жену его по-настоящему волновало как будто только то, что как, мол, он посмел сказать ей такое — то есть выходило, что заботили ее прежде всего какие-то слова, а не сама суть.
Она плакала, но Каретникову казалось, что даже сейчас она не забывает делать это с осторожностью, чтобы лицо не испортить. «И на моих похоронах она бы тоже так осмотрительно плакала, — обиделся за себя Каретников. — Чтобы на ресницах тушь не размазать».
Стоило подумать так — и он уже совсем не чувствовал какой бы то ни было вины перед женой за свои необдуманные слова. Да и вообще Андрей Михайлович, которого чужие слезы всегда обезоруживали, от ее слез обычно лишь выходил из себя. Жена в такие минуты казалась ему не беззащитной, как все другие женщины, а еще более неуступчивой, намеренно прибегающей к бесчестному давлению на него.
Чтобы как-то выразить свое возмущение и протест, заставить жену в полной мере осознать свою вину не только перед ним, но и перед их дочерью, раз она даже не попыталась вразумить Женьку и этого волокиту, Каретников молча стал одеваться. Решимость его немедленно уйти куда-нибудь подогревалась тем, что жена не обеспокоилась вслух, не спросила, куда он собрался на ночь глядя. Он еще напоследок и дверью хлопнул — то была как бы дополнительная возможность подчеркнуть свой уход.
Очутившись на улице и поежившись от сырого холодного ветра, Каретников в нерешительности остановился. Он вдруг обнаружил, что идти в этот поздний вечер ему, собственно, и некуда. Столько было приятелей, коллег, знакомых — а ни к кому не пойдешь. Так отчего-то получается в этой жизни: когда тебе хорошо — много есть адресов, куда можно пойти, а вот плохое переждать — так вроде и идти некуда.
Надо любовницу иметь, подумал Каретников с мстительным по отношению к жене чувством, как будто эти угрожающие ее благополучию мысли она могла слышать сейчас. Да-да, любовницу, к которой можно пойти в любое время. Хотя... Что ж к любовнице-то идти с этим? Вот Вера — та бы поняла...
Возможно, если бы Елена Васильевна рассказала ему, что их дочь встречается с сорокалетним мужчиной и тут же бы возмутилась этим, Каретников, насторожившись подобным знакомством дочери, тем не менее внешне отнесся бы к такому неожиданному для него известию более терпимо, и уж во всяком случае, как-то спокойнее. Но жена сказала об этом так, как будто вообще не видела тут ничего предосудительного, была даже удовлетворена случившимся, и именно это особенно возмутило Андрея Михайловича.
Нет, его взгляды, разумеется, были вполне современными, то есть он не ужасался, не слишком осуждал некоторое опрощение нравов, не задавался расхожим среди зрелых людей вопросом, насколько, мол, нынешняя молодежь хуже. Она, демократично и благодушно считал Андрей Михайлович, была не хуже и не лучше — она просто была другим поколением.
Думать и рассуждать так казалось ему более справедливым и правильным, но ему, как и многим, еще и удобно и нехлопотно было так думать, потому что тогда, за этим общим и вполне успокаивающим выводом, можно было уже никак дальше не рассуждать.