Но со временем это прошло. У него было одиннадцать детей. Он со своей женой не потерял ни одного. В армянских семьях всегда «теряются в дороге» четверо или пятеро: умирают еще в детском возрасте. Он был просто огромный глупый малый, и мне теперь незачем ненавидеть Д. Д. Дэйвиса, умершего в глубокой старости — восьмидесяти восьми лет. Теперь у его мальчиков и девочек уже наверняка дети, внуки, правнуки — целая куча.
Пусть земля ему будет пухом, только ему не следовало бы идти в школу — ни в какую школу.
То-то смеху было, когда, к изумлению преподавателей, он заходил вдруг среди урока в класс, приседал, вскакивал и выбрасывал вперед правую ногу, заботясь только о том, чтобы не видно было нижнего белья.
Уолтер Хьюстон делал то же самое, разговаривая с болтунами, я прямо со смеху покатывался — будто давным-давно не видел, как это делал старик Д. Д. Дэйвис, правда, тот действовал в совершенной невинности, а Уолтер Хьюстон таким образом выражал как бы свой комментарий, что ли.
Однажды я спросил его, и он ответил:
— О, этому я выучился еще мальчишкой, тогда давали знаменитый водевиль «Розалинда и Гарри». Пока Гарри болтал с Розалиндой, он проделывал свои номера, а она была, естественно, совершенно великолепна — и Гарри даже не подозревал, что Розалинде может показаться диким, что он во время беседы с ней вертит ногой.
Когда в январе 1939 года я вернулся в Сан-Франциско после четырехмесячного пребывания в Нью-Йорке, единственный из живших там писателей, о котором я слыхивал, был Чарльз Колдуэлл Доуби. Я разыскал его по телефонной книжке, послал ему письмо, и он пригласил меня к себе в офис на Монтгомери-стрит, в дом, который, как я узнал много лет спустя, прозвали Обезьяний блок.
У Доуби была уютная нора, в ней стоял пустой стол, а на нем огромная пишущая машинка.
Сам он смахивал на клерка: похоже, ему было сорок четыре, мне тогда было всего двадцать.
«И это писатель?» — подумал я.
А он спросил:
— Чем могу быть полезен?
Конечно, все это мне не понравилось, но я решил быть по крайней мере вежливым:
— Видите ли, я писатель, и мне хотелось бы спросить
другого писателя: «Что толку, если писатель — писатель?» Я зарабатываю себе на жизнь совсем другим, но мне вовсе это не нравится. Вот и все.
Он смотрел на меня мгновение, а потом очень дружелюбно со мной говорил.
Вот уже лет сорок, а то и больше, как он умер. Он умер в расцвете лет, не дождавшись славы, и он ответил на мое письмо и дружелюбно со мной говорил. Поэтому я чту память Чарльза Колдуэлла Доуби.
Лучше всего, вероятно, сказать собеседнику: к счастью, я неправильно вас понял. Не верю, что можно сказать: к счастью, я вас правильно понял. Короче — лучше всего счастливое недоразумение. К некоторым, порой даже подлецам, нельзя не расположиться, и вовсе не из-за их порочности или склонности к пороку, не из-за легкости, с которой они расстаются с добродетелью и становятся воплощением порока. Дело тут в другом.
Одним из моих друзей во Фресно был темноволосый парнишка по имени Рам, сокращенно от Растом, хотя никто, кроме самых близких в семье, не подозревал, что его зовут Растом; а имя это прославлено в персидской лирической поэзии. Он был крепышом, сыном крупных, сильных родителей-армян с добрым сердцем.
Однажды на переменке мы подрались; он не понял, что я нарочно бью только в плечо, потому что не могу оскорблять человека — бить в лицо. Но этот идиот, которого я мог бы уничтожить, поступил так, как поступают все идиоты на всем белом свете во всех случаях жизни. Он принял это как должное, не ответил мне тем же, а продолжал меня бить по лицу.
Я был оскорблен и взбешен, не говоря уж о боли, и готов был залепить ему в нос, хоть это было не по мне, но тут учитель мистер Кэгни застукал нас, побагровел от гнева и бросился разнимать нас, выговаривая мне, а вовсе не Раму, что нечего заводить драки с кем бы то ни было по какому бы то ни было поводу.
Рам, этот идиот, ликовал, считал, что он одержал победу, самодовольно ухмылялся и показывал всем своим видом, что ему не к чему повиноваться учителишке: ну что же это за мужчина — преподает в четвертом классе школы Эмерсона, где, кроме него, учителя — сплошь женщины?!
Один мой закадычный друг подошел ко мне после драки и сказал:
— Господи, ну чего ты не врежешь ему как следует в зубы? Что ты толкаешь его в плечи? У тебя уж челюсть распухла. Ты что, спятил, что ли?
Конечно, я не знал, как объяснить своему другу, не армянину, а американцу, почти американцу — на самом деле сыну ирландца, я не знал, как объяснить ему, что я не могу ударить человека в лицо.
Да, забавно мир устроен.
А потом место действия перенеслось со школьного двора школы Эмерсона на Барел-хауз во Фресно на Третью улицу в Сан-Франциско. Нам с Рамом по двадцати одному или по двадцать два, Фресно — в далеком, почти забытом прошлом, и даже наша драчка почти забыта.