Дни моей юности в Сан-Франциско можно назвать богемными — среди моих знакомых сверстников было очень много таких, что посвятили себя искусству, надеялись завоевать имя в роли писателей, поэтов, драматургов, художников, композиторов, скульпторов или просто пройдох, и жили они не очень-то роскошно.
Каждый над чем-нибудь трудился. Около двух десятков человек регулярно виделись друг с другом, специально не сговариваясь. Среди нас, встречавшихся около года, была и молодая женщина. Она поразила нас своим обаянием, устоять перед ней не было сил, но мы ничего о ней не знали. Очень скоро она приоткрыла нам кое-что о себе, после чего те, кто хотел познакомиться с ней еще ближе, отступили — кто в изумлении, кто в гневе, а кто и с симпатией и преклонением.
Ее имя говорило если не о значительности, то о солидности ее социального положения, быть может, была она даже из богатой семьи.
Она работала в Музее военной славы, занималась там рекламой или чем-то в этом роде. Еще она писала для всех газет, но чаще всего для «Кол», дневной газеты, которая давно захирела, наверное, потому, что ее редактор Скуп Глисон был верен романтической традиции редакторов великих американских газет. Он отличался мягкостью, мог быстрее других раздобыть материал, без промедления писал репортаж, что давало ему некоторое преимущество перед конкурирующими газетами, тогда, в начале тридцатых, их было четыре; правда, одна наполовину подчинялась «Икземинер», основной газете Херста, выходившей в Сан-Франциско.
Эта юная особа, со своей стороны, постоянно норовила вылезти с какой-нибудь историей, которая принесла бы ей успех у Скупа Глисона, если не у доктора Уолтера Хайла, ее босса, руководителя Музея военной славы.
Однажды она написала милую, хорошую вещицу с настроением, как сама она выразилась, о стариках итальянцах, вышедших в отставку и убивающих время за игрой в домино в маленьком кафе и так бурно сводящих счеты, не сведенные еще в Неаполе, что то и дело их приходится разнимать, чтобы они не задушили друг друга, но после получасовой прогулки они возвращаются в кафе и садятся за новую партию в домино.
— Честное слово, — сказала она нам, — я и не знала, что так бывает. В моей семье ничего подобного не было. Если уж кто-нибудь из нас задумал убить, так не остановишь. У меня есть младший брат. Даже не знаю, где он теперь, убежал из дому лет десять назад после стычки с отцом. Тогда ему было всего шестнадцать. А мой отец до сих пор не может о нем слышать.
В этой девушке все было удивительно, притягательно, красиво — и фигура, и цвет лица. Она так смотрела на вас, будто все ее существо рвалось к вам без промедления, что, естественно, заставляло каждого мужчину, видевшего ее, сказать себе: «Внимание!» А потом спрашивать: «Ба, да кто же это?»
На самом же деле она мечтала только о том, чтобы проявить себя в искусстве, и писательство, она считала, — область, где она может преуспеть. Сначала рассказы в духе
Кэтрин Мэнсфилд, потом романы в духе Виллы Катер[3]
.Одно время я частенько сиживал с ней, мы пили пиво и болтали, и, конечно же, она все больше и больше раскрывалась; а была она чудаковата, к примеру, ее преследовали странные страхи.
Она была уверена, что очень скоро среди ночи к ней в спальню ворвется негр, от ужаса ее бросит в дрожь, а когда чуть позже она проснется и через минуту-другую вспомнит, что с ней произошло, — она снова ужаснется, побежит к дверям и запрет их, а потом найдет записку: «О мадам, вы были так восхитительны, что я больше ничего не взял». А через несколько недель она обнаружит, что беременна. И не будет знать, как быть. Ведь она католичка и делать аборт не имеет права. И, конечно же, она не сможет признаться во всем отцу или матери. Ей придется сделать выбор: или покончить с собой, или родить.
У нее было два-три подобных страха, и когда она рассказывала о них, что-то ужасное искажало черты красивого лица, и сама мысль заняться с ней любовью уже казалась дикой.