Даня не любил театр, как большинство актеров. Ему даже затруднительно было припомнить последний виденный спектакль. Кажется, это была нашумевшая “Пиковая дама” в Вахтанговском, на которой его сморил искренний сон. Последнее время он разлюбил также представлять на сцене – только что с его незаметным участием вышел отчаянно скверный спектакль на псевдоантичную тему. Там Даня выигрышно смотрелся в военной форме древнего грека – сандалии подчеркивали стройную голень, а хитон скрадывал крупноватые бедра и узкие плечи. Даже Скорняков, этот эстетический урод, и тот признал совершенную красоту моего друга в этой – увы! – провальной постановке. В спектакле “Яма” (про блядей), уже готовом к премьере, Дане досталась небольшая роль в три выхода, к которой он относился тепло, однако недоумевая, почему режиссер вовсе с ним не работает – то ли от несомненной удачи артиста Стрельникова, то ли по иным причинам, о которых думать было неприятно. Последнее время все больше и больше Даня впадал в рассуждение о будущем, склоняясь заняться предпринимательством. Он со смехом, и, как мне казалось, без боли говорил о желанной синекуре – быть бы каким-нибудь декоративным директором, чем-нибудь вроде “человека во фраке” на неплохие деньги. Об этом же суетилась какая-то из его подруг, работница бракосозидательной фирмы, где Даня, кстати сказать, хохмы ради оставил интервью. Об актерском поприще Даня говорил как о навязчивом прошлом, чем очень меня волновал. Тщеславие было не последним фактором в моей дружбе к нему, мне смерть как хотелось, представляя его в обществе, возглашать: “Даниил Стрельников. Артист”. Досадно было думать, что Данечка предпочтет величественную и полную невзгод жизнь художника легкой карьере прощелыги. Разумеется, я не мог обнаружить пред ним подлокорыстного интереса, а оттого лишь кипятился и высокопарничал – весьма неубедительно. Сам же я, если бы не был мелочен в своем тщеславии, наверное, согласился бы с его выбором, хотя и неуверенно. Кроме Авеля и липового грека я его не видал и определенного мнения о его даровании не составил. Возможно, если бы ему с большей охотой давали роли, он переменился бы в отношении к театру (а профессорско-преподавательский состав к нему как к актеру), но играть ему было нечего, а потому он, быть может, и сердился на театр вообще, и сейчас так неохотно ехал к Стреллеру.
Мы уже были на выходе из метро, как вдруг ему, совсем уж некстати, пришла охота вновь возиться. В средствах возни на эскалаторе мы были несколько стеснены, я разве что мог потыкать его в живот, а он схватить меня за нос (я стоял ступенькой ниже). И тут вдруг случилось то необъяснимое и невероятное событие, так до сих пор и оставшееся тайной для моего окружения, да и вообще для всех, за исключением доверенных лиц, безгласных, как могилы. Без повода и раздражения, однако с точным расчетом и никак не гаданной силой Даня резко ударил меня кулаком по лицу.
– Даня, зачем вы это сделали? – спросил я его.
Он смотрел мне в лицо удивленно, испуганно, куда-то выше глаза.
Меня били в жизни однажды. Это мой друг Муля Бриллиантов ударил меня весной 1994 года. Я приехал к нему с Арбата, мы начали, как обычно, с Шеллинга и Фихте, продолжили водкой и пивом, а к рассвету мой зуб лежал на железнодорожном полотне станции “Матвеевская”. Мы спорили и вовсе не жестоко. Он уверял, что жизнь бессмысленна и несчастна, я же, вынужденный, отстаивал обратную точку зрения – не от уверенности, а для поддержания разговора. Часам к четырем утра мы стали горячиться, а потом, также вдруг, Муля махнул кулаком и высадил мне единственный здоровый зуб, а с ним еще и четыре роскошных металлокерамических фальшивки. Потом мы рыдали, сотрясаясь, в объятиях друг друга, потом спали остаток утра голова в голову, а дальше я ушел, оставив его в горьком похмелье. Муля считал, что потерял меня навсегда и даже начал умозрительно новую жизнь. В это время за Маришей как раз охотился Интерпол и мы с ней уехали в деревню, где на месте клыка назрел огромный и болезненный флюс. Обломки зуба удалил армянский практикант, а потом, спустя пару месяцев, я вставил мост, каким теперь кротко улыбался Дане.
– Что я наделал! – вымолвил он, все так же глядя выше глаза.
Мне же что-то мешало смотреть на него – над веком нависла рассеченная бровь, из раны потекло. Даня выпростал рубаху, только вчера купленную, белую, и вознамерился разорвать ее тут же на перевязку. Кажется, вдруг стало очень тихо, я помню только его очень испуганное, и очень юное, как мне показалось, лицо. Откуда-то вдруг появилась сердобольная уборщица, которая отвела нас в бойлерную, где я омыл раны, а Даня застирал рубаху, всю напрочь в крови – он все же за минуту, что мы были на эскалаторе, пытался унять кровь подолом. Я взглянул в осколок зеркала над мойкой – бровь была разорвана буквой “т”, нос торчал как-то косовато. “Перелом, – осознал я, – теперь я урод еще и слева”. Муля Бриллиантов левша и обезобразил мой правый профиль.