Арсений Ечеистов не смеет без надобности афишировать существование «Теамас», оглашать Устав «Теамас», личный устав.
Арсений Ечеистов должен удовлетворительно учиться в школе, затем в институте, чтобы учеба не мешала занятиям в Студии и не дискредитировала ее в глазах родителей.
Арсений Ечеистов обязан соблюдать принцип: “Студия – это монастырь”.
Представляется ах до чего интересным сравнить стиль двух моих дневников. Я не помню, говорил я Тебе или нет, что в пятнадцать лет я, всячески стараясь прийти к правде в общении с собой, положил ежедневно исписывать по листу, с тем чтобы увидеть события дня в неложном освещении. По написании листок сворачивался уголком и заклеивался – я должен был прочитать этот дневник не раньше, чем через десять лет. Большей частью весь он представлял собой мусор бессчетных половых признаний. Как и положено мальчику пятнадцати лет, я грязно вожделел бесстыдную плоть мира. Я хлестал себя тернием добродетели, признаваясь перед Господом в тайной страсти к химичке, к старшекласснице, которую я называл “Prаеsent continius thens”, к Ире Беклемишевой; разумеется. Кошмар уроков физкультуры – тайные взгляды, брошенные на ноги одноклассниц от кед до черных трусов, ужас себя, если мой забывшийся глаз вместо одноклассницы задерживался на однокласснике, старая кукла сестры Анджела, которой я имел обыкновение задирать юбку в ванной, моя кошка Мурка в тисках любви крутящая хвостом – увы! – и она проникла в сферу эроса. Не думаю, что у меня не было иных проблем, кроме любовных. Я даже склонен полагать, что нарочито утрировал все грязное, телесное, нехристианское, затем чтобы приблизиться к правде в понимании себя. Если я желал исповеди, то не в добродетели же мне исповедоваться? Ужас чувственности – главное переживание моего отрочества.
Творческий дневник стажера «Теамас» по времени являлся продолжением заклеенных уголков. Но насколько изменился я! Моя речь – циничная, остроумная, мой пятнадцатилетний язык, которым я гордился, который завоевывал мне друзей среди взрослых и отпугивал ровесников – на смену ему пришла какая-то пустопорожняя мура, из юного беса я перелицевался в примитивного ханжу. Я знал, что жизнь моя неправильна, и полагал, что могу изменить ее революционно. Для этого я заменил в записках слово “любовь” словами “дружба” и “творчество”, а ту псевдоморальную фигню, над которой яро потешался в миру, в театральном монашестве возвел в жизненный принцип.
Из распространенных в обществе духовных увечий сентиментальность, на мои глаза, почти что самое отвратительное. Декларация чувства, не подкрепленная реальным чувством, претит мне больше, чем содомия, наркомания или патриотизм. Вот почему я недолюбливаю разговоры с американцами. Мне доводилось сравнивать особенности восприятия моей жизни приятелями-немцами и американцами. Немцы, воспитанные на романтической литературе прошлого века, плакали в положенный срок, на финальной ноте, когда занавес медленно и тяжело опускался над моим истерзанным трупом. Американцы рыдали к исходу первого акта, обнимали меня, предлагали выпить и дарили какую-нибудь безделушку для приятных воспоминаний. При этом они были вполне искренни, как вообще искренни сентиментальные люди. Да-да, никак нельзя упрекнуть сентиментальных людей в неискренности, но очень хочется их просто грохнуть. Так вот, я, вопреки природной склонности, превратился в приторного героя американского кино с глицериновыми слезами. Наиболее гнусные образчики моих писаний касались Мастера «Теамас». “Как здорово! – писал я в сахаринном экстазе, – Был прогон “Маленького Принца”. Ярослав Ярославович! Сколько добра в этом человеке! Он своим сердцем прокладывает нам роли, пробивает спектакли. Не слишком ли дорого? Репетиция была хорошая. Ярослав Ярославович не делал мне замечаний, был очень добр. Это жутко помогало. Мне захотелось работать. Он – великий педагог”. В стремлении стать добродетельным, я превратился в ханжу – закономерное уродство.
Отношения с Мастером «Теамас» были самым загадочным проявлением моей извращенной натуры. Я ненавидел его всей душой, ненавидел и боялся. При этом я замыкал сознание от этих мыслей, и тем больше хвалил его наедине с собой, чем меньше верил себе. Он был плохо прикрытый садист, которому я назначил воспитать себя чувствительным и добрым, то есть таким, каким д o лжно быть настоящему человеку.
Если быть справедливым к Мастеру «Теамас», то придется признать, что он одаренный человек. Ему в самом деле удалось создать театр и подобрать труппу из небездарных, во всяком случае, актеров. Большая часть моих собратьев по Студии поступила в театральные школы Москвы и сейчас работает либо в театре, либо поблизости от театра. Будь у Мастера более счастливый характер, он мог бы мудро царствовать над нами и рано ли поздно прийти к славе и благоденствию. Но к собственной беде он имел столь пакостную душу, что во вред себе и общему делу разорял только свитое гнездо и зверски расправлялся с неугодными.