— Даня, а ведь ваша мама вас не любит… — сказал я рассеянно. Я думал о спектакле «Чайка», который поставил мой друг Хабаров. Это была одиннадцатая «Чайка», которую я видел — и лучшая. Я посмотрел ее три раза. Когда я сказал фразу про то, как не любит Даню его мать, я попытался передать интонацию Треплева.
— Как вы догадались?! — изумился Даня. Он смотрел на меня в мистическом трепете, приоткрыв рот, сраженный моей прозорливостью. Я было хотел сказать, что для такого вывода я имел, мягко сказать, избыточное условие, но вместо того тонко улыбнулся и стал смотреть на корейское общежитие. Как-то раз, недавно, мы пили с ним под козырьком этого подъезда в кромешный ливень — против нас остановилась машина доц. Рожкина, доверху груженная педагогами, и преподаватель Симаков, грузный, с большим комическим носом актер театра Вахтангова, что-то кричал нам, не-то смеясь, не-то приглашая — мы не расслышали, они уехали.
— Да, моя мать меня не любит… — сказал он сокрушено, гораздо более моего попав в интонацию Треплева.
— Ай-яй-яй, такого красивого мальчика!.. Как ей не стыдно!
— Не говорите мне про красоту.
Он явно начинал сердиться, но во мне уже прыгали веселые черти, хлопали в ладоши, визжали: «Еще! Еще!»
— Помилуйте, вы же знаете, я не вижу мужской красоты. На мой взгляд у мужчины должны быть широкие плечи и кривые ноги. Остальное сверх меры.
Да, кстати, я правду сказал. Если говорить не об эстетической красоте а, ну, я не знаю, как сказать — о сексуальной, что ли, то мне всегда казалось, что у мужской фигуры есть два необходимых достаточных достоинства — широкие плечи и кривые, волосатые ноги (обладателем чего я являюсь). Я исподтишка взглянул на Данину щиколотку. Его голень на полтора сантиметра высунулась между штаниной и носком — черным (Даня осуждал меня за носки с узором), обнажая поросшую волосом кожу.
— А ведь у вас узкие плечи, Данечка, — прибавил я кротким, постным голосом и опять посмотрел на общежитие.
Не так давно Половцевский курс сдавал экзамен по танцу. Ставила юная хореографесса с длинным лицом и без груди. Стрельников считал, что она строила ему куры. Она, в обычном для молодости тщеславии изобрела затейливую композицию фрейдистского толка под Вангелиса (музыка, в московских предместьях считающаяся элитарной). Главную роль (героя) воспроизводил бывший друг Дани Стрельникова — Аркадий Пятницкий. Танцевали все прескверно, но запомнил я только Пятницкого, у которого слишком уж не героично оттопыривался живот. Я с моей любовью к гротеску просто глаз не мог отвести от этого безобразного пуза и отвлекся только на Даню — все они плясали полуголые, в эксцентрических гримах. «Э-ге-ге, — подумал я, — а Даша-то плечами жидок». И как-то это мне тоже показалось трогательно — какой-то он был такой полуголый и при этом неэротичный, а как словно мальчик, совсем не взрослый без пиджака.
— Да… — согласился он подавленно, — у меня узкие плечи…
— Стало быть, не так уж вы равнодушны к своей внешности, коли вас это удручает…
Он сохмурил брови и, опершись о колени локтями, стал глядеть в землю. Мне хотелось сказать ему что-нибудь ласковое, но я уж не знал, как. Молчание затягивалось. Я все улыбался, глядя на общежитие. Вдруг он развернулся ко мне.
— Послушайте, почему вы смеетесь надо мной?
Лицо его изменилось. Правая бровь поползла вверх, глаза смотрели жестко, чужо.
Мне стало сразу не по себе от этого лица и я было взялся тут же извиняться, но он перебил меня.
— Вы считаете, что вы так умны?
В этом вопросе мне послышалась дерзость и я, может быть, слишком поспешно, сказал:
— Да, я умен. И знаю это. И вы ведь это знаете, Даня.
— Вы сами про себя говорите, что вы умны? — он засмеялся недобрым смехом.
Он, очевидно, разделял общественное заблуждение, что признаваться в собственном уме нескромно. Я было хотел возразить ему афоризмом не помню кого, про скромность, но от выпитого пива и шока не смог своевременно найтись. Сейчас-то я вспомнил: «Скромность — достояние посредственности» (Гете). Но тогда я начал пугливо то ли ласкаться, то ли умничать, и он, уже совсем не слушая меня, отрезал:
— Что вы суетитесь, я не пойму? Что вы суетитесь все время? Что вы от меня все хотите?!
Это «все» зацепило меня больше всего. Он сказал «все», и мне показалось, что я утратил его навсегда. От случая, от бесенячьего куража, я потерял его и сам из единственного был низведен до безликого «все».