И нестерпимая, свинцовая тоска накатила на меня. Я подумал: в кои-то веки встретился мне человек, который готов привязаться ко мне всей душой, который любит меня, восхищен мной. И любит меня и восхищен мной, как до него, кажется, не любили и не восхищались. Все прежде любили меня или восхищались, не смешивая, только он смог срастить оба качества привязанности в одно, как никому не удавалось. Вот встретился мне человек, который и молод, и красив, и благороден юношеским ранним благородством, и добр ко мне, как, должно быть, ни к кому не добр, и честен, и верит мне, хоть я ему не давал в том поруки. Вот, он, которого я готов любить и уже люблю той желанной, бесполой, чистой наконец-то любовью, как Давид любил Ионафана, любовью, которой, казалось бы, своего не искать. И его, этого, дорогого, которого мне в утешение за напрасную грязь, что я натащил в свою душу, подарило Мироздание, я зачем-то, от тупости, от залихватского осознания себя в праве, хотя право это было только им дано мне и не на веки, толкнул грубо…
— Простите, — сказал я глухо, и тоска отозвалась легкой болью вверху груди, — я не знал, что вы так ранимы.
Мне казалось, что он сейчас уйдет. Он взялся за сумку.
— Зачем вы это сделали?.. Ведь я вас ждал! — сказал он с ударением на каждом слове, словно чтобы совсем добить меня.
«Ждал… ждал…» — всхрипнула душа, теряя сознание.
Я помню, совсем давно, еще до школы, мы с Женькой Халугиным с пятого этажа, самым моим «лучшим другом» на все детство, возились у него дома. И я, как это часто бывает в детских играх, и чем они по преимуществу и заканчиваются, неловко извернувшись, стукнул его затылком по зубам. Женька расплакался, прибежала его мама, тетя Ира, отправила меня домой. Я был смущен свыше меры, обижен, сам не понимая на кого, на что, расплакался, придя к себе, избил любимого медведя и разломал домик из конструктора. С той поры (я думаю, да) меня в разговоре с дорогими людьми мучает кратковременный кошмар. Вот мы сидим и говорим, и оба любим друг друга, а вдруг я сейчас как стукну его, этого любимого человека кулаком в лицо, больно и при этом зуб сломаю или еще что. И чем дороже человек, тем страшнее я себе представляю. Не оттого стукну, что хочу ударить, а оттого, что вот он, этот человек, сидит и думает, что мы с ним оба заодно, что я так же добр и добродетелен, как он, и не знает, что за бесы во мне сидят, — а ну как узнает, что же тогда будет? — это все одно, как кулаком в лицо…
— Даша… — я сказал и остановился на самом любимом варианте его имени, словно подбирая слова. Даже в этом смятенном состоянии я держал паузу — лицедей, сука, актеришка сраный. — Неужели вы не видите, как мне х…ёво?..
В разговоре с ним я избегал срамных слов, если только изредка, для перцу. Но сейчас «х…ёво» было уместно.
Он хотел спросить: «Почему?», но вместо того сказал:
— Вижу.
С этого слова я подумал, что не все потеряно. Он еще держал руку на сумке.
— Тогда отчего же вы не можете меня остановить? Вы же видите, что сам я не остановлюсь.
По-моему, эта фраза была из какой-то комедии в театре Армии с Зельдиным и Голубкиной. Но это неважно, фраза была к месту, пусть цитата, я был искренен. Не в словах, не в том, что я говорил ему, но в том, что я желал сохранить его.
— Вы привыкли, Дашенька, к тому, что я сильный. А мне сейчас так худо… Вот я и сплоховал. Вы привыкли, что я главный в наших отношениях… А сегодня я слаб, простите меня…
Это тоже была цитата, но уже не из литературы, а из моей жизни, из моих диалогов с кем — мне не было досуга вспоминать. Но фраза была уже готовая. Я потянулся, словно уже не он, а я хотел встать и идти.
— Но что случилось? Почему вы не можете рассказать мне? Это что? Трудно?
— Даша… поймите, мне не просто… я уже… не новый… — сказал я и вздохнул глубоко.
Ах, друг мой, милый друг мой, я был искренен, совсем искренен тогда с ним, но сейчас, когда я пытаюсь записать по воспоминанию наш разговор, я вижу, что он весь распадается на отдельные актерские трюки. Но я же правда был настоящий! Я только и желал, чтобы не сорвалось, чтобы он остался у меня.
Его бровь, конвульсивно вздернутая кверху, незаметно вернулась в прежнее хмурое положение. Он опять поставил руки локтями в колена и сплел пальцы, глядя в асфальт.
— Так что же делать?
Он повернул ко мне лицо — в нем читалось сочувствие и желание совета.
— Подумайте. Давайте, вы будете главным. Я буду делать, что вы скажете.
Мне только не хотелось, чтобы он сказал: «Знаете что, вы, пожалуй, устали. Поезжайте-ка домой». Я бы со стыда умер. Но он повел себя молодцом.
— Вставайте, — сказал он, сам вскакивая, — купим кагору.
Как же люб он стал мне в этот миг!