(Автор продолжает). Сбылись мои пессимистические прогнозы. Даша навзничь не одобрил Браверман. Стоило ей отвернуться, как он состраивал ненавистническую глумливую мину, таращил глаза и высовывал язык. Наружно он сохранял вид почтительности, говорил витиевато и косноязыко, прокладывая речь «э-э» в поисках слова и заключая всякую фразу «вот». Браверман хотела спать, но, напрасно желая быть гостеприимной, покорно сидела, очевидно посторонняя в собственной кухне. Когда наконец желание сна пресилило долг хозяйки, Бра снялась с места, пошвыряла нам белье среди книг и картин и ушла в свою комнату до утра. Мы оставались в кухне, уже не стесненные ее обществом. Алкоголь был бессилен разрушить нашу трезвую, хотя сумбурную мысль. Ну — промокашка, одним словом, — какая тут водка? Но самый факт пузырика на столе, нашего уединения при вечернем свете настраивал на лирические лады, и Даня, донельзя и опрометчиво доверчивый, вдруг сказал ни с сего:
— Хотите, я почитаю свои стихи?
Скажи это кто другой, я бы не покривя ответил: «Не хочу». Но ведь это был Даня, к которому я уже волленс-неволленс привязался, у меня перед ним были нравственные долги, так что я согласился.
Каково мое отношение к любительской литературе, Ты наслышан. Преимущественно я не люблю поэзию, потому что не люблю ее вообще. «Ну Арсений, — говорила моя маленькая Зухра, — чему там радоваться? Сидит какой-то хер и думает, как ему зарифмовать „рука“ и „ж…па“. Читаешь, а сам думаешь, как он ковырялся над этим».
Я сходу высказал мнение Зухры Дане — тот нахмурился и укоризненно покачал головой. Даня писал по наитию, подверженный приступам нередкого вдохновения. «Поэт творит в беспамятстве», — уверяет нас Шеллинг. Продукты Даниного беспамятства сосредотачивались в желто-голубом блокнотике на пружинке. Там же вразброс попадались дневниковые записи, конспекты лекций и наброски безадресных писем. Он раскрыл блокнот наудачу и улыбнулся ему, как доброму другу подросткового одиночества. Он читал не всё, он выискивал лучшее, что более соответствовало нынешнему состоянию его души. Посыпались хромые дольники, банальные и неточные рифмы. Кухня наполнилась уродцами стрельниковского пера. Маленькие и жалкие, в парше, кривые, в волосах и бородавках они переваливались на культяпках по столу, не удержав равновесия, визгляво падали на пол: «Тату, що ти зробив?! Тату, уб i й нас, тату!» Даша не слышал их скорбный писк. Он, сверкая надтреснутым стеклом, все длил их муку, читая вдохновенно, озарившись розовой юношеской улыбкой, своим низким голосом с интимным тембром, который, вероятно, нравится женщинам. Счастье мое, что это были хотя бы не верлибры. Он был совсем наивен — видно было, что его дар питался из кладезя простодушного невежества. Сейчас под рукой у меня нет ни одного из тогдашних его стишков, кроме разве что творческого экспромта в память прожитого дня:
Вот так Даня разрешился от поэтических бремен. Было над чем призадуматься. Сейчас, перечитавши его строчки, написанные неуверенным, слабохарактерным почерком, не различающим «ш» и «ж», я думаю, что повстречайся мы ровесниками — все равно, в двадцать лет или в двадцать семь, я бы ему этой жемчужины не простил. Мы бы расстались навсегда сей же час, и он в самолюбивом одиночестве рифмовал бы «похвалы» и «вросли», «идти» и «ассорти», влекомый рыжей фортуной невежественной юности. И уж конечно, его лирический герой никогда бы впредь не обратился ко мне с фамильярной развязностью «мой дружок», как не смел этого реальный Даня в тенетах почтения.
— Ну что? — спросил он смущенно и взволнованно. Плечи у него были узкие, лицо — небывало красиво.
Я развернулся в профиль и замолчал, выжидая. Если собеседник видит мой профиль, это значит, что я желаю проявиться в педагогическом качестве. Я сделал несколько размытых комплиментов, после чего началась пятиминутная тирада со слов «видите ли, Даня…» Достаточно сказать поэту «видите ли, Даня», чтобы уже и продолжать не стоило. Но тот слушал меня, привычно приоткрыв рот, с широкими от ЛСД зрачками.
— Вообще-то, я чувствую, тут не все гладко… — согласился он, и я восчувствовал, что вновь люблю его, — А нет какой-нибудь книжки, как писать стихи? Я же, правда, не знаю…
Я сдвинул брови, как бы размышляя, что выбрать, и назвал любимое:
— Пожалуй, прочитайте «Теорию стиха» Жирмунского.