— Только ты у него обязательно забери, она будет тама, в конторе…
Я шел к вокзалу, она плелась следом. Солнце светило в лицо, я скрыл глаза уродливыми очками.
В метро мы простились.
— Ну что, поцелуемся? — спросила она, тоскливо глядя на меня.
— Нет, нет… не надо, — сказал я отрывисто и пронзительно, тонко, словно в величайшем напряжении, и стал спускаться по лестнице. Я знал, что она смотрит мне в спину, и оттого резким движением рук, передернув лопатками провел по лицу, словно смахнув прежде сдерживаемые слезы.
Пухлые, толстозадые гении свободы трубили надо мной в свободном парении, мир счастливый и новый раскрывал бескрайние объятия, и я летел навстречу судьбе, закусив воздух в восторге, летел в сады земных наслаждений — безлюбый, беспечальный, чтобы уже вновь не полюбить никогда, никогда! Блаженны пустые сердцем, ибо их есть мир дольний! Мчался в мир, под всеми ветрилами, чтобы уж впредь не любить, чтобы лакать чужую любовь и лакать жадно, в отместку за позор, за то, что любил когда-то.
«Да, принц, мне верилось…»
А не надо было верить.
XVIII
Анри, ты перешел на немецкий? Так с друзьями не разговаривают.
— Так вот и получается, милый Даша, что я сделал немудреное, но все же открытие. Признаюсь вам, у меня допрежде не было взаимной любви. Все мои представления о взаимности носили как правило романный характер. Кто же мог знать, что и такая любовь конечна? Я никак не полагал, что, получив от Мироздания негаданное счастье, сам же окажусь бессильным удержать его.
Мы сидели на «Кружке», сойдясь для получасового свидания. Стрельников ежедневно репетировал в спектакле «Яма», отчего наши встречи стали совсем уж часты, однако же времени у него бывало немного, и разговоры длились не более часа. Вот и сейчас он ожидал продолжения репетиции, вызвонив меня на бутылку пива. Я был в лирических тонах, воротясь философским умом к Робертине. Сама она вовсе покинула меня — мне было неприятно представлять ее, и, странным делом, память стала стремительно вытеснять ее образ. Клянусь, что со вчера до сегодня я уже вполовину успел забыть о ней. Однако же разлуке воспоследствовал приступ соломонова мудрствования, и я, сидя со студентом на «Кружке», размышлял о тщете всего сущего. Говоря по-людски, я пугал юного собеседника туманными намеками, что преходящи все формы близости между людьми, стало быть, и наша дружба — это должно было его впечатлить. Впрочем, я был меланхоличен и вполне искренен. Любовь с Робертиной, которая обещала быть вечной, сдюжила каких-то презренных семь месяцев, что уж говорить о нашем с Даней откровенно эфемерном (мне-то, стреляному воробью, это было очевидно) увлечении друг другом.
Он был все тот же, не переменившись, — в зеленой рубашке с закатанными рукавами, в видавших виды джинсах и слишком модных для такого гардероба помочах. Он слушал хмуро, не перебивая, во всему видно, угадывая подтекст моих речей. По сравнению с первыми днями, ему уже не надо было прилагать сверхчеловеческого усилия, чтобы не сморгнуть ресницами и не сказать «кошмар» в доминанту трагизма.
— Вы по-прежнему не хотите рассказать, в чем дело? — спросил он просто.
— Нет, — вздохнул я, — к чему это, Даша? Помочь вы ничем не сможете, а сострадатели мне не нужны. Да и чему тут сострадать — я попал в тривиальную ситуацию, просто слишком поздно для моих лет.
Он молчал, улавливая в моих словах недостаток доверия к себе, а оттого не доверяя этим словам.
— Поймите, Даша, — сказал я мягко, видя это, — Если я чего-то не рассказываю вам, то ведь не от недоверия. Я готов открыть вам любые тайны…
Тут во мне взбултыхнулась гротескная душа и я продолжил совсем иным тоном:
— Да и не только вам. Сами знаете, я не шкаф и не музей — скрывать секреты от друзей.
И вновь вернулся к сказовой манере:
— Но в праве ли я, зная, что вы воспримете мой рассказ горячо к сердцу, докучать вам? Это… Ну, вы понимаете. Это неблагородно.
Я вылил внутрь себя остатки пива и встал.
— Ну что же, — сказал я, — вам пора, я тоже пойду. Прощайте.
Я протянул ему ладонь лодочкой, он взял меня за руку и все так же хмуро, исподолобья, очевидно неудовлетворенный, посмотрел мне в глаза. Очки он таки грохнул окончательно, и опять смотрел неуловимым, как у Тальма, взглядом.
Я вернулся домой, где жена наслаждалась новым пылесосом. С тех пор как я вернулся, Марина особенно настойчиво покупала предметы домашнего обихода — коврики, занавески в ванную, самовыключающийся чайник и прочие пустяки, избытками которого зарубежье поработило ВДНХ.
— Сеня, — браво обратилась она ко мне, склоненная над аппаратом, глядя между собственных ног, — где был? Пил со студентами?
— Пил, — признался я, — и горжусь этим.
Она вынула мешок с пылью и с гордостью показала мне. Мешок был полон и при этом наружно сохранял католическую чистоту.
— Забыла спросить, у тебя какие планы на завтра?
— Гнию над диссертацией, если не выпиваю.
— Значит, пьешь. Сеня, не хочешь выпить со мной?