Да, правду сказать, слова мудрой моей матери остались у меня в душе. Как только я представлял себе со всей отчетливостью мое положение по окончании вуза, я омрачался сердцем. Через четыре года, если будет воля божья, я буду актером. Я припомнил славных, даровитых мальчиков из театра Маяковского. Кто знал о них, кроме меня? Я алкал славы и почестей, а они — просто актеры — этой славы не имели. Их знал тот же круг благожелательных к ним лиц, каким обладает всякий хороший бухгалтер или делопроизводитель. Я был настолько честолюбив, что мне следовало либо категорически бороться с этим пороком, либо во всем удовлетворять его. Актерство не могло дать ни того, ни другого.
В то же время мне мучительно было думать, что я расстаюсь с театром. Вся моя юность прошла подле него. Уйти из театра, казалось мне, все равно, что постареть. Мне страшно было менять время.
Я вернулся мыслями к совету матери стать театральным критиком. Разве же не дивно это — чтобы друзья были актеры — красивые, веселые, яркие, а сам я буду среди них, но не из их числа — мудрый, знающий, ироничный. Пожалуй, такая перспектива могла меня устроить. Я собрал пакет необходимых документов и пошел в МГТА на театроведческий факультет, которым заведовал, кстати сказать, мамин друг, критик Пузиков.
Разумеется, из гордыни, а не из скромности я не воспользовался связями. Мне казалось так естественно поступить на театроведческий факультет, пять лет проучившись на филфаке, что я и готовиться не стал. Помню, когда я сдавал документы, секретарь посмотрела на меня с испуганным подозрением и спросила:
— Вы к нам поступаете… А зачем?
Как я видел МГТА вместилищем истинных знаний, так же точно местные обитатели смотрели на меня с потаенным восхищением — выпускник филфака! Самого *** им. Ленина! Того самого ***, который я в обиходе называл гноилищем и серпентарием.
Меня брали сразу на третий курс при учете, что я досдам разницу в часах. Дело казалось скучно решенным — необходимо было пройти одно вступительное испытание — коллоквиум. Ну, Ты понимаешь, стоило ли мне — мне, пожирателю сценических собак, не спать ночь накануне? Я прибыл к парадному МГТА, где толклось незнамое количество девочек постшкольного возраста и там, в сознании величия своих седин, пересказывал западные пьесы. Девочки записывали, старались запомнить, плакали и говорили, что у них ничего не получится. Я ленивым оком скользил по внутреннему дворику — шел ремонт, глядеть было не на что.
На этом экзамене, единственный из всех поступавших, я получил неприкрытую, гнойную парашу — категорическую, без обсуждения.
Ослепленный гордыней, в сознании обоснованности этой гордыни, я, едва войдя в аудиторию и представившись с той самой обаятельной улыбкой, которая послужила мне при попытке стать актером, первым делом достал пачки программок и, предупреждая вопросы комиссии, академическим тоном, взялся ошеломлять профессоров эрудицией. «Это, — говорил я, — все спектакли театра Маяковского, это — Таганка, это — Центральный детский…» Мне внимали сумрачно. Критик Макеева, на чей курс я должен был поступить, делала страшные глаза, значения которых я, в шорах иллюзий, не мог постичь. Я достал курсовые работы по истории театра и, наконец, предмет моей особой гордости — статью про азербайджанцев из Шеки.
Пар моего хвастовства вышел, и зависла свинцовая пауза.
— Скажите, — не глядя на меня, обратился профессор Непомнюкакзвать, — чем заканчивается «Моя жизнь в искусстве»?
Я отвесил челюсть и пробежал взглядом по глазам экзаменаторов. Это были не Блюменталь и не Смулянский — сомнений не оставалось. Я попытался настроить память на книгу Станиславского, мыслительно открыл ее с конца, пролистнул нахзац, мелькнула редакторская статья: «Печать офсетная, гарнитура высокая, бумага журнальная, тираж…» Потом оглавление… Я не помнил.
— Не помню, — сказал я.
Комиссия переглянулась и помолчала еще, чтобы сделать для меня очевидным мой неуспех.
— Ну, а статья «Марфа-посадница»?
— Не помню, — ответил я с ударением, и лицо мое дало понять, что если они и думают про себя, что они профессора и богемные величины, то по моем мнении, они кучка провинциальных мудаков. Мысль моя, возможно, отпечатлелась на моем лице.
Все вновь замолчали, прибавив к тишине многозначительное постукивание пальцами по столу. Наконец один из них разрешился вопросом, который заставил меня рассмеяться:
— Как Сенцов развил учение Пуляева о физическом действии?
Конечно, услышав про Попова я не представил себе ни клетчатой кепки, ни радио, я понимал, про что речь. Но как же я уважаю эти вопросы: «Что говорил псевдо-Х…ев о Перекусихине?» Я знал, что Сенцов — недалекий и добросердечный худрук театра Красной Авиации, и никакого учения не создал, потому что не мог создать, что Пуляв за годы правления театром поставил два спектакля и сожрал Кнебель по пятому пункту. Но от меня ждали ответа на вопрос, на который сами ответили бы глумливым смешком.