Последние годы я вовсе избегал разглядывать себя — тут уж вертись хоть сутки, радостного не углядишь. Но в канун работы — новой работы — я желал очаровывать. Обольстительная наружность — вот главное достоинство педагога. Если, скажем, у меня в лекции конь не валялся, я тщательно стремлюсь выглядеть. Чувствуя себя опрятно и ярко, промыв волоса, повертев в ушах ваткой, я исполняюсь победного красноречия, а если опоздать на занятие, затянуть перерыв и пораньше отпустить студентов, эффект бывает просто волшебный.
Вот и сейчас я шипел дезодорантом, брезгливо счищал с пиджака кошачий мех, опрыскивал овал лица «Легендарным Харли-Дэвидсоном». Какое же личико у меня стало маленькое, птичье! Зато в профиль я похож на Шиллера. Но кто знает профиль Шиллера? Где мои былые кудри, которые я расчесывал на ласковых глазах Смулянского? Увы, где прошлогодний снег! Я отошел от зеркала и посмотрел на себя. Да, я выглядел вполне авантажно. Мой костюм, уже старый по моде, еще вполне смотрелся в академическом кругу. Туфельки — последний дар Марининого сердца, — еще не сбитые внутрь по привычке косолапить, мерцали силиконом. На галстуке был живописан Кинг-Конг с миниатюрной женщиной (на обороте надпись: «Он погиб от любви»). Мне двадцать семь лет, я еще молод, для ученого — очень молод. Вот-вот аттестационный комитет официально признает мою научную значимость, только что вышла статья моего пера в солидном журнале, на время вспузырившая наше маленькое болото — мне было чем гордиться. Да что такое театральное училище? Провинция. Я не сомневался, что ВТУ вырастет в собственных глазах, заимев такого педагога.
Я отступил от зеркала еще на шаг и застегнул пиджак. Как же я исхудал, бедный. Болтаюсь в своем костюме, как язык в колоколе. Ну да ничего — в худобе есть свой шарм. Оставалось не продешевить. Не я к ним, а они ко мне, униженные и жалкие, пресмыкались с мольбами работать на них! Как припозднились подарки Мироздания! Ведь я мог там преподавать уже в двадцать два, в эти годы я уже читал лекции на филологическом факультете.
Все-таки я невыносимо, унизительно для масс умен.
Едучи на встречу, я мурлыкал сам себе: «Кто на свете всех милее, всех румяней и белее?» И сам же отвечал не задумываясь тонким голоском: «Это старший преподаватель фон Ечеистов». Я смеялся. Мир вокруг утратил четкие очертания, воздух казался особенно свежим, краски — яркими, словно я съел крошку ЛСД.
От Смоленки шел Парнокопытским переулком — не к Марине, в усыпальницу Чезалесов, а к себе, на Арбат, где я буду работать, и изо дня в день ходить переулком не как приживал, а на полном основании. Мой переулок, мои голуби и собаки, моя тетя Света, соседка, гадюка, которая никогда меня не любила и сейчас не поздоровалась — моя собственность. И псивое здание не пойми во сколько этажей — моя работа. И стройная особа с серыми, уже матовыми от возраста глазами и прической-абажур — моя начальница. И все это давалось мне задаром — не за какие-то заслуги, а просто, от широты мировой души.
Мы взаимопредставились и прошли на лавку, на третий этаж обсудить дела. Даму звали Арина Аркадьевна, ее фамилия была Колокольцева. Ей было лет тридцать пять, насколько она и выглядела, но это были те тридцать пять, которые позволяют делать комплименты в сторону приуменьшения возраста. Она присела в сознании грациозности принятой позы, сделала спину прямой и закинула ножку на ножку. Я присел тут же, обдав ее «Легендарным Харли-Дэвидсоном» и сунул под лавку портфель, отчаянно прописанный котами. Госпожа Колокольцева тотчас принялась говорить, сочетая грамотную и легкую речь с актерской непринужденностью. Общее содержание ее речи было изумительно просто. Комиссаржевское ВТУ представлялось из ее слов мрачной клоакой, полной гадами, из коих каждый последующий превосходил иройством предыдущего.
— Вы понимаете, Арсений, — она вынула пачку сигарет изящным движением маленькой ручки, — Они же все тупые, бескультурные люди. Вам не знакома такая серость.
«Ага, — подумал я, — здесь курят». В моем университете за курение исключали. Помню, одного студента оштрафовали на улице, за то, что он бросил окурок в направлении парадного крыльца. Нашу университетскую полицию все знали за шайку прокоммунистических ханжей, помешанных на нравственности. При этом, помню, как-то раз, когда университет навестила августейшая комиссия из Швеции, открыли «собачью площадку» (старинный вход для профессоров, закрытый с революционной поры) и насильственно заставили студентов курить там в праздношатающихся позах. Среди статистов попались и некурящие.
Я тоже достал сигарету и с наслаждением затянулся. Пепел мы стряхивали стоящую здесь же банку, полную бытового мусора.