Через несколько часов после перелета нам передали об артиллерийском обстреле Ленинграда. Калугина и меня срочно вызвали к командиру.
Наш майор сидел, склонившись над картой, в еще не прибранной после отъезда старых хозяев землянке и наносил последние данные разведки. Лицо у него было усталое, желтое. В оконце голубело чистое небо, и в нем, над городом - черные мячики разрывов.
- Придется слетать на батареи, товарищ Калугин… Вот примерные координаты.
Я развернул планшет, где лежала моя давно обтрепавшаяся карта, и нанес цели.
Мы взмыли сразу, и, пока Вася набирал высоту, я видел, как над городом рвались осколочные снаряды.
Мы вышли на залив, легли на курс, с порядочной высоты неожиданно спикировали на мысок недалеко от стрельнинского дворца, откуда предположительно вела огонь батарея, и положили четыре сотки.
Нас обстреляли, но Калугин ускользнул вверх, в облака, и через десять минут мы уже были на аэродроме. Как были, в комбинезонах и шлемах, побежали доложить о полете.
Майор, все так же склонившись, сидел над картой. Все так же над городом голубело чистое небо. Молчал телефон.
- Думаю, что накрыли, товарищ майор, - сказал я, - пикировали до шестисот метров.
Мы все еще сидели у майора (прошло не более двадцати минут), как зазвонил телефон. Майор взял трубку и, выслушав кого-то, сказал так же ровно, как говорил всегда:
- Придется повторить полет. Вылетите четверкой, будет прикрытие. По-прежнему - бомбоудар по артиллерийской батарее.
Он задумался и потом показал на карте:
- Вот здесь.
Калугин вызвал четыре дежурных экипажа.
Когда мы выбежали на аэродром, из города едва слышно доносились разрывы.
Калугин был раздражен.
- Давай точнее координаты! Что ты бросаешь в белый свет?
Я бомбил цель, а не белый свет, но фашисты отлично маскировали свои батареи.
Через полчаса мы вернулись. Четырнадцатый номер получил осколочное повреждение правого крыла.
Командир по-прежнему сидел над картой.
Калугин еще докладывал, когда дежурный снова передал об артиллерийском обстреле.
Калугин яростно рванулся.
- Разрешите вылететь в третий раз, - глухо сказал он, и лицо его стало каменным и злым.
Я давно не видел таким Васю.
Майор поднял голубые холодные глаза. На этот раз они были не такие холодные, в них мелькнула какая-то искорка.
- Надо лучше разведать цели, - сказал он наконец, - можете быть свободными.
- Долго еще нам торчать здесь и бомбить их орудия?
К черту! Разбомбишь - они ставят новые. Вот веришь, не могу больше, кончается мое терпение. Да и ты хорош: дважды летали, а ни одного путного попадания!
Я рассердился. Бомбы легли в указанные цели. Калугин нервничал, но я не хотел выслушивать несправедливые упреки и повторил:
- Бомбы легли точно.
- Может быть, он вел огонь с другой батареи?
Поздно вечером после ужина мы сидели на командном эскадрильи и рассматривали с Калугиным на карте линии немецких укреплений.
Часов в двенадцать позвонил командир полка. Калугин взял трубку, и я по его глазам понял, что новости хорошие.
- В нашу эскадрилью дают новые машины. Перегоняет Азаринов. - Калугин помолчал. - Теперь, должно быть, скоро! - потом подошел и обнял меня. Он ничего не прибавил к этому «скоро», но я отлично знал, о чем идет речь, все тогда думали об этом.
Далеко за полночь мы строили планы прорыва, а за крошечным вровень с землей оконцем КП падал осенний дождь, предвещая нелетную погоду.
И действительно, наступили туманные дождливые дни, выпадал осенний снежок и таял. А нет, знаете ли, ничего хуже этой бездельной погодки!
Кажется, дней через десять после перебазирования я получил письмо от сестры. Калугин в этот день был дежурным. Я вернулся с занятий. В комнате был наш сосед - инженер эскадрильи, отличный мастер, даже художник своего дела, и до удивления бездумный человек.
На флоте инженер служил лет двенадцать, и все в авиации. Он знал всех, помнил, кто на какой машине летал, где, когда и с кем служил и как протекала служба. Стоял он и на Дальнем Востоке и на Кавказе. Еще до войны разошелся с женой, хотя своих ребят, мальчика и девочку, любил и высылал сверх аттестата, что оставалось. Оставалось, правда, немного.
- Бегут, как сорокаградусная, - любил говорить наш инженер о деньгах, поднимая брови и делая круглые и удивленные глаза.
Когда я вошел, инженер лежал с гитарой на койке и напевал. Пел он как-то странно: слух был хороший, а голос бабий.
- Вы, что ж, праздник себе устроили? - спросил я.
- Да чего там, Борисов: с утра до ночи у машин, как проклятый, можно и полежать после обеда часок. Вот думаю, куда бы под вечер закатиться?… Вам письмо.
Это и было письмо от родных! Я развернул его. Сколько горя, скупого и уже пережитого, таилось в этих строчках!
«Не знаю, жив ли ты, Саша, но почему-то уверена, что жив, ведь вот бывает же ни на чем не основанная уверенность. Пишем тебе уже не помню которое письмо (может быть, у тебя переменилась почта?), а ты все молчишь».
Я не молчал, я отвечал, но письма уплывали куда-то в пространство, исчезали. Потом я узнал, что родители переезжали и письма не доходили.