Я воюю, живу - и не только живу, но и люблю, и меня любят. И все враги моего народа и мои, жаждущие нашей смерти, не могут с этим ничего поделать: я живу и люблю назло всем врагам. Я шел счастливый, благодарный, самый хороший, каким я когда-либо был, по затемненному войной Ленинграду. Огромная добрая сила поднималась во мне. Да, я был счастлив в это труднейшее время.
Наутро я отправился в Адмиралтейство.
Я не предполагал, что именно этот день окажется таким значительным для меня, что именно в этот день в первый раз мелькнет мысль, о которой я всегда буду вспоминать в полетах, пока не удастся ее осуществить.
В Адмиралтействе седой инженер-капитан с удивительно румяным и молодым лицом, похожий на актера, познакомил меня с новым фотооборудованием. Вскоре его должны были установить на бомбардировщиках-фотографах. Он передал мне ворох инструкций и несколько часов добросовестно возился со мной, знакомя с аппаратурой, ее устройством и управлением. К инструкциям были приложены фото учебных бомбоударов на морском полигоне. Зеркальная гладь воды на серо-дымчатой пленке рябила от разрывов у целей.
Снимки были разные: с двух тысяч, с тысячи пятисот и с тысячи метров. Один меня поразил: бомбоудар был снят так низко над водой, что видны были не только очертания старенькой деревянной баржи, всплеск разрыва, но и легкая рябь от ветра. Фотоаппарат удачно запечатлел попадание в цель. Отчетливо играл в лучах солнца высокий всплеск воды.
- Вот это удар! - сказал я. - С какой же высоты?
- Метров двести, - пожал плечами капитан, - с этакой высоты и ерша сфотографируешь. Но удар, знаете ли, рискованный - косточек не соберешь, короче - недоразумение, однако и точность попадания и снимок действительно замечательные.
И вот тогда у меня впервые мелькнула мысль о бомбометании с малых высот, показавшаяся сначала совершенно невыполнимой и сказочной, настолько сказочной, что я сначала даже не решился поделиться ею с товарищами.
Я спрятал в планшет это «недоразумение», зафиксированное на пленке, и в тот же день уехал в часть.
Прошло два месяца после событий, о которых я рассказал.
Я долго ждал от Веры писем, а письма почему-то не приходили, и я не знал, почему она молчит. Я утешал себя тем, что вообще очень плохо доставляют письма. Воздушная война поглощала все мои силы, и в редкие дни и часы, когда я не летал, я думал о Вере. И даже когда летал, я иногда тоже думал о ней.
Я знал, что в Ленинграде стало совсем трудно. Может быть, она уехала? Почему молчит?
Я написал три письма. Я не мастер писать письма и очень мучился над ними, трудился как вол, но что получалось, и сам не понимал. В одном письме даже расфилософствовался. Как это угораздило меня написать о вылете и так мало спросить о ней? О моем стрелке Сене Котове там было больше, чем о моем чувстве к ней. Может быть, прочитав это письмо, она обиделась?
Потом я узнал, что ничего подобного не случилось - вероятно, потому, что до нее не дошли эти «сочинения». Я издевался над собой: «Вот и ты несчастлив в личной жизни, как другие». Но это было не совсем правда, потому что даже думать о ней было счастьем.
Мы стояли в лесу. Домишки прятались под соснами, а летное поле раскинулось у опушки.
Наступила осень и с нею первые, небывало ранние заморозки. Ленинград боролся в кольце, фронт стал. Немцы попытались штурмовать нашу оборону, но их отбили. Мы делались и сильней и злей, главное - сильней.
Связь с Ленинградом у нас была по воздуху или через Кронштадт. Немцы по временам обстреливали аэродром из стодвадцатимиллиметровых, и это затрудняло выполнение заданий, но не останавливало нас.
В тот год седьмого ноября густой пеленой лежал под Ленинградом снег. Мы шли по белому летному полю, по молодому снежку, и замечательное чувство собственной силы и глубокой веры в победу поднималось в нас и просилось на волю. Калугин, строгий Калугин зачерпнул обеими руками пушистый снег, смял в снежок и бросил в командира третьего звена. Минут пять мы играли в снежки.
- Не снег, а чистый сахар, - сказал Сеня Котов, откусив от снежка.
В столовой был праздничный, хотя и скудный ужин. Мы с Калугиным сдвинули наши кружки.
- За победу! За наш полк! За наших ребят! За нашу дружбу! - сказал Калугин.
- Постой, за все сразу?
- За все: в кружке-то ведь на донышке… Так вот, Борисов, бомби в самую серединку, чтобы от гитлеровской братии - перья да щепки!
Мы выпили, пожали друг другу руки и поцеловались.
Наутро был вылет на бомбоудар в честь Октябрьской годовщины. Мы с Калугиным очень точно провели операцию, и на обратном пути я крикнул ему в переговорную:
- Правильно, Калугин, сегодня воевать веселей!