— Пойми, герр Вассерман, я никогда, ни единым словом не заикался о том, чем мы тут конкретно занимаемся и какова во всем этом моя роль. Во-первых, не хотел, чтобы она вникала во все это… Не все способны устоять перед этим. И потом, не все следует афишировать. Большинство граждан Германии ничего не знают об этом. И это правильно. Так лучше. Не обязательно весь мир посвящать в подробности нашей программы. Тина знала только, что я важная шишка. Командир. Но не имела ни малейшего представления о том, кем и чем я командую. И в письмах, которые я писал ей, были только слова любви. Я умею писать красивые письма, герр Вассерман. С большим чувством, правда. Иногда, ты будешь смеяться, из меня выплескиваются такие фразы, почти стихами. По правде говоря, это она, Тина, подала мне — без того, чтобы я почувствовал, — идею писать ей роман в письмах. Это произошло, когда я рассказал ей несколько недель назад, что ты прибыл сюда, и она вдруг начала плакать. Она вообще часто плачет. Глаза на мокром месте — как у твоего Отто. Сказала, что ей очень жаль тебя. Ты был единственным евреем, имя которого ей было известно и про которого она вдруг узнала, что он доставлен в мой лагерь… Это потрясло ее, я думаю. Но при этом без всяких экивоков объявила, что она думает о твоем творчестве. Такая она, Тина. Всегда должна выложить все, что у нее на уме, без малейших колебаний, это ее беда, нет никаких тормозов, да, и когда я попытался защищать тебя, герр Вассерман, она сказала, что даже письма, которые я писал ей когда-то, до того, как превратился в убийцу — так она выражается, — были талантливей, чем твои сочинения. И тогда вдруг у меня возникла эта странная идея, я подумал, что, может, если я пришлю ей такой рассказ, то есть что-то такое, что она сможет читать Карлу перед сном, но при этом что-то более значительное, что будет капельку глубже, чем простой рассказ для детей, потому что Карл в любом случае слишком мал, чтобы действительно что-то понять, но она — она поймет и начнет иначе смотреть на вещи… Улавливаешь?
— Улавливаю что? Ради Бога, Найгель, ты все ходишь вокруг да около…
— Ну, начнет понимать, что… Как говорится… Что я могу… Нет, не это. Что можно быть верным и преданным членом нашего движения, и исполнять любые приказы командования и тем не менее оставаться… Как бы это сказать? Мыслящим, творческим человеком. — Он вдруг весь напрягся и постучал одним кулаком по другому. — Да, это то, что она должна была почувствовать! Именно так! — Дыхание его сделалось натужным, тяжелым, но он превозмог себя, вытянулся в струнку, как бравый вояка, и одернул китель, покрытый пятнами пота, а может, и брызгами крови и клочьями подцепленного с полу мусора. Ничего, ничего: он снова выглядел сильным, неприступным и исполненным боевого духа. — Именно это! Этими самыми словами я должен внушить ей… — Тут он очнулся и бросил испуганный взгляд на часы. В его распоряжении оставалось всего несколько минут. — Слушай, герр Вассерман! — произнес он торопливо и жестко. — Ты вообще не представляешь, в каком аду я живу! Она не позволяет мне дотронуться до себя. Говорит, что я внушаю ей страх. Что на руках моих смерть, и так далее. Всякие бабские глупости. Заявляет, что, только если я оставлю все это, она, может быть, подумает о том, чтобы вернуться ко мне. Подумает! Она! Не слышит, что говорит. Оставлю! Превращусь в ренегата, отступника. Суну голову в петлю. Как она это себе представляет? Маленькая капризная девочка, которая требует нечто совершенно невозможное. Оставить! Именно сейчас. В столь сложный период войны. Хорошо, допустим, меня отпустят, махнут на меня рукой, сочтут за сумасшедшего. Но что останется у меня в жизни? Заладила: «Ты помнишь, как много мы выстрадали (см. статью
Вассерман: Эдакий умело и заботливо взращенный нацист, мерзкая грубая скотина, пустой бурдюк из-под вина, — думает, что если он уселся возле меня на полу и поверяет мне свои переживания, то я посочувствую ему. Жаждет, чтобы ему посочувствовали. Чтобы я ему посочувствовал, чтобы она ему посочувствовала, спорит с ней, умоляет ее — дурак набитый! Ничто человеческое, видите ли, ему не чуждо… А я? Ну что я?.. Действительно… Вынужден признать, что именно в эти моменты… Он прав: сожалею я о нем, скорблю о загубленной его душе, трогает он мое сердце…
Найгель:
— Не обвиняй меня, герр Вассерман, не обвиняй и не презирай! Она и дети — это самое важное, вообще единственное, что есть у меня в жизни. Друзей у меня нет, и близких уже не осталось…
Вассерман: Надо же! Я ведь именно этого и ждал — что сейчас пропоет: «Сокрушайтесь, сокрушайтесь обо мне, евреи! Сирота я бесприютный. Нет у меня отца, и матери я лишился!»
Найгель: