— И с тех пор я отослал ей множество писем. Тебе трудно поверить, что я способен на это, правда? А вот представь себе: когда ты отправлялся спать, я еще продолжал сидеть тут часами и писал ей. Немного о себе и немного о ней, но в основном о Сынах сердца. И это давалось мне не так уж легко, да. Прежде всего, потому что у меня нет вообще никакого опыта сочинительства, даже несмотря на то, что в Брауншвейге нам дали некоторое представление о ведении служебной переписки — целых три месяца мы осваивали это искусство. И я оказался в этом плане не худшим из учеников, но одно дело, как ты понимаешь, составлять отчеты и реестры, а другое — писать повесть… А!.. Это нечто совершенно иное. И кроме того, я ведь, собственно, никогда в жизни и книг не читал. Только Библию, когда был ребенком, да еще рассказы о дерзких странствиях отважных миссионеров, которые отец приносил нам, ну, разумеется, Карла Мая да твоих «Сынов сердца». И вот вдруг, представьте, сам сижу и записываю очередной отрывок из повести. Нет, мой дорогой герр Вассерман, это было не так-то просто! Гораздо легче и привычнее мне было справляться с обычной моей работой здесь, снаружи… Но я не отступил. Это было мое твердое решение (см. статью
— А… Да. Действительно так, герр Найгель, это я могу себе представить.
— Ничего ты не можешь! Потому что ты-то как раз знаешь, к чему клонишь и чем все это кончится. А мне было безумно тяжело. Невыносимо тяжело. Помимо всех прочих моих проблем в этом лагере, я должен был заниматься еще и этим делом, совершенно мне не знакомым, и с помощью кого? Такого разгильдяя, как ты, — человека патологически рассеянного, неупорядоченного, расхлябанного и раздерганного, в сущности, безумного, одержимого какими-то сумасшедшими фантазиями и, между нами, попросту опасного. Я думаю, что любой другой, более слабый, чем я… Послушай, ты будешь смеяться, но иногда мне не удавалось уснуть до утра, я лежал и мучительно пытался угадать продолжение рассказа (см. статью
— Верю.
— И не забывай, что существовала еще одна, дополнительная, трудность. Тебе на это было наплевать — ты мог позволить себе любые высказывания, самые что ни на есть вражеские и недопустимые, но я-то обязан был помнить о военной цензуре. Приходилось брать все, что ты наплел тут в своей безответственности, и излагать эзоповым языком, так, чтобы там, в цензуре, не догадались, о чем это и про что, ты понимаешь? Ведь они читают каждое письмо, каждое слово разглядывают в лупу, да. Но я, герр Вассерман, нашел гениальный выход. Изобрел собственную систему. Ты будешь гордиться мной.
Вассерман (с горьким вздохом):
— Ну, наконец-то немного покоя…
— Я стал писать это все в виде детского рассказа, улавливаешь? Наивный такой детский сюжет. Вроде «Маленького Мука» или «Белоснежки». Факты были, как ты рассказывал — разумеется, за исключением всех этих кощунственных провокаций, — но в стиле детской сказки и соответствующим языком, как в тех книжках, что иногда попадали нам в руки в детстве. И смею надеяться, герр Вассерман, что я неплохо справился со своей задачей. Потому что тот, кто будет просто, доверчиво, без задних мыслей просматривать текст, не много в нем поймет, в крайнем случае подумает, что комендант лагеря в своих письмах домой забавляется сочинением всякой сентиментальной чепухи для малолетнего сынишки. Но тот, кто знает, что на самом деле скрывается за этими невинными словами и как это следует читать, Тина например, тот прекрасно поймет.
— Замечательно, замечательно, герр Найгель. Ведь и господин Лофтинг начал свою карьеру с романа в письмах, которые отправлял сыну с фронта.
— Лофтинг? Кто это?
— Доктор Дулитл, Джон Дулитл.
— Не слыхивал о таком. Хранил верность только тебе, герр Вассерман.
Вассерман:
— В самом деле?.. Большая польза произросла мне от этого…