Эти размышления открыли мне более основательное и точное значение истины, которую я предвосхищал давно, а именно в тот момент, когда г‑жа де Камбремер выразила удивление, что ради Альбертины я смог пренебречь обществом такого замечательного человека, как Эльстир. Я понимал, что она не права даже с интеллектуальной точки зрения, но я не знал, что она недооценивает как раз те уроки, благодаря которым писатель делает свои первые шаги. Объективная ценность искусств в данном случае не играет никакой роли; речь идет о том, чтобы заставить выйти, вывести к свету наши чувства и страсти, то есть чувства и страсти каждого человека. Женщина, которая вызывает наше вожделение, которая заставляет нас страдать, вызволяет из нас ряды по-иному глубоких, по-иному живых чувств, нежели какой-нибудь выдающийся человек — предмет нашего интереса. Остается только узнать, стóит ли хоть чего-нибудь, сообразно особенностям нашей жизни, измена женщины, причинившая нам столько муки, наряду с истинами, благодаря ей открытыми, которые женщина, радующаяся нашей боли, едва ли сможет понять. Во всяком случае, эти измены не так редки. Писатель без боязни может взяться за долгий труд. Пусть ум начнет свою работу, по ходу дела случится множество огорчений, они займутся финалом. Что же касается счастья, то от него едва ли не единственная польза — сделать несчастье возможным. В счастье нужно оковать себя нежными и крепкими нитями доверия и привязанности, чтобы разрыв стал причиной драгоценного мучения, именуемого горем. Если же счастья не было, и мы даже не надеялись на него, несчастья не будут жестоки, а следовательно не принесут плода.
Художнику, чтобы нарисовать одну церковь, надо увидеть многие, и тем более писателю, чтобы описать одно чувство, воплотить объем и насыщенность, общность и литературную реальность, понадобится много людей. Искусство длительно, жизнь коротка[148]
; можно добавить, что если вдохновение кратко, рисуемые им чувства длятся не многим дольше. Ведь именно страсти готовят материю наших книг, записывает их промежуточное отдохновение. Когда вдохновение возродится, когда мы снова примемся за работу, женщина, позировавшая нам для одного чувства, его уже не внушит. Тогда продолжение надо рисовать с другой, и хотя это измена первой, оттого, что наши чувства сходны, произведение становится воспоминанием о былых влюбленностях и в то же время — пророчеством о влюбленностях грядущих; для литературы нет ничего страшного в этой подмене. Поэтому тщетно исследовать — кто был прототипом. Произведение, даже непосредственная исповедь, по меньшей мере включено в поток различных эпизодов жизни автора, — предшествующих, которые его вдохновили, последующих, которые походят на него не меньше, ибо все грядущие влюбленности воспроизводят особенности предыдущих. Мы не так верны человеку, которого любили сильнее всех, как самим себе, и рано или поздно мы забудем его, чтобы, поскольку это одно из наших свойств, полюбить вновь. Самое большее, наша любовница сообщила этому чувству какую-то особенность, и мы останемся ей верны и в изменах. От ее наследницы нам будут нужны те же утренние прогулки, те же проводы по вечерам, мы подарим ей в сто раз больше денег. (Занимательна эта циркуляция денег, которыми мы осыпаем женщин, — они нас, с помощью этих средств, делают несчастными, а это позволяет нам писать книги; не будут большой ошибкой слова, что книги, как артезианские колодцы, поднимаются тем выше, чем глубже страдание вошло в наше сердце.) Благодаря этим подменам произведение становится чем-то отвлеченным и обретает более общий характер; и в этом суровое назидание: нет нужды стремиться к людям, ибо реально существуют, а следовательно поддаются выражению, вовсе не они, а идеи. Надо торопиться и не терять времени, покуда модели в нашем распоряжении; потому что много сеансов не дают ни те, кто позирует для счастья, ни те — увы, поскольку оно не длится дольше, — кто позирует для горя.