«В конце концов, всё это жутко, дорогой мой, и причина нашего уныния — не только докучные статьи. Нам говорят о вандализме, о разбитых статуях. Но уничтожение стольких прекрасных юношей, этих несравненных полихромных статуй — разве это не вандализм? и чем город, в котором не осталось красивых людей, лучше городов, в которых разбили скульптуру? Какое удовольствие я получу от ужина в ресторане, если меня там обслужат старые замшелые шуты вроде отца Дидона или даже бабки в чепчиках, лишь вид которых наводит на мысль, что меня занесло в бульонную Дюваля? Поистине, мой друг, я имею основания так говорить, ибо красота должна быть воплощена в живой материи. Велика радость, если тебя обслуживают существа рахитические, очкастые, у которых дело о непригодности на лице! Это же полная противоположность прежним временам: захочется теперь в ресторане успокоить глаза на каком-то красавце, и приходится смотреть не на официантов, но на посетителей. Но слугу-то ведь всегда можно было увидеть снова, хотя они частенько менялись, а поди тут узнай, кто это был, когда он снова сюда придет, этот английский лейтенант — он здесь, наверное, вообще в первый раз и его, может быть, уже завтра убьют. Когда Август Польский, если верить очаровательному Морану, автору замечательной “Клариссы”[92]
, обменял один из своих полков на коллекцию китайского фарфора, он совершил, на мой взгляд, дурную сделку. Представьте только: все эти огромные ливрейные лакеи по два метра ростом, которые украшали монументальные лестницы наших лучших друзей, — они все были убиты, а пошли на фронт в основном потому, что им сказали, что война не продлится и двух месяцев. Да и откуда им знать, как мне, силу Германии, доблесть прусского племени», — сказал он, забывшись.Заметив, что слишком явно обнаруживает свои взгляды, барон продолжил: «Если я боюсь за Францию, то не столько Германия вызывает мои опасения, сколько сама война. В тылу воображают, что война — это гигантский матч бокса, в котором все мы, благодаря газетам, участвуем издалека. Но здесь нет никакой связи! Это болезнь, и когда вам кажется, что вы с ней справились, она берется за другой орган. Сегодня будет освобожден Нуайон, завтра не будет ни хлеба, ни шоколада, а послезавтра тот, кто спокойно раздумывал, что пойдет в случае надобности под пули — о чем у него, впрочем, никакого представления, — прочтет в газете, что его возраст призван, и потеряет голову. Что же касается гибели таких уникальных шедевров, как Реймский собор, то намного сильней меня ужасает уничтожение неисчислимого множества ансамблей, благодаря которым даже в крохотной французской деревушке можно было видеть нечто назидательное и прелестное».
Я тотчас же вспомнил о Комбре; но раньше мне казалось, что я упаду в глазах г‑жи де Германт, если она узнает о том незавидном положении, что занимала в Комбре моя семья. Я спрашивал себя, не стало ли уже известно о том Германтам и де Шарлю от Леграндена, Свана, Сен-Лу или Мореля. Однако не столь для меня тягостным было молчание, сколь ретроспективные разъяснения. И хотел только, чтобы г‑н де Шарлю не заговорил о Комбре.