Именно лицемерие, царившее
Мозг одного человека не в силах вместить, память — удержать и перо — описать беспредельное Лицемерие, Ложь и Безумие, вырвавшиеся на простор во всем мире в те четыре года. Тут бледнеет самая буйная фантазия. Это было невероятно — должно быть, потому-то люди и верили. То была непревзойденная и трагическая вершина Викторианского Лицемерия, ибо, как ни говори, викторианцы в четырнадцатом году еще цвели пышным цветом и всем заправляли. И что же, сказали они нам честно; «Мы совершили безмерную, трагическую ошибку, мы вовлекли вас, всех и каждого, в страшную войну; ее уже не остановить; помогите же нам, а мы обещаем при первой возможности заключить мир, прочный и надежный»? Нет, ничего подобного. Они заявили, что им жаль нас терять, но идти драться — наш долг. Они заявили, что король и отечество нуждаются в нас. Они заявили, что заключат нас в объятия, когда мы вернемся (merci! Таковы плоды «Сердечного Согласия»?). Один из самых цивилизованных народов мира они назвали варварами, гуннами. Они изобрели «фабрики трупов». Они уверяли, что народ, который многие века славился своей добротой, – это народ палачей, которые только тем и занимаются, что убивают младенцев, насилуют женщин, распинают пленных. Они говорили, что «гунны» — это жалкие, подлые трусы, но не объяснили, почему же при нашем огромном численном превосходстве потребовался пятьдесят один месяц, чтобы разбить наконец германскую армию. Они говорили, что сражаются за Свободу во всем мире — и, однако, всюду стало куда меньше свободы. Они говорили, что не вложат Меч в ножны до тех пор, пока… и прочее, и прочее, и вся эта преступная, высокопарная болтовня именовалась верхом патриотизма… Они говорили… но к чему повторять все это? К чему продолжать? Это горько, очень горько. А потом они смеют удивляться, почему молодежь цинична, и разочарована, и озлоблена, и не признает никаких порядков и правил! И у них все еще есть приверженцы, которые все еще смеют что-то нам проповедовать! Живей! Поклонимся богиням Лицемерию и Бесстыдству…
Не знаю, понимал ли все это Джордж, мы с ним об этом никогда не говорили. В те дни очень много было такого, о чем из осторожности не говорилось: мало ли кто мог услышать и «доложить». Я и сам еще до вступления в армию дважды был арестован за то, что носил плащ, походил на иностранца, да еще смеялся на улице; в одном батальоне на мне долго тяготело серьезное подозрение, потому что у меня был томик стихов Гейне и я не скрыл, что побывал когда-то за границей; в другом батальоне, бог весть почему, заподозрили, что я не я, а какое-то подставное лицо. Но это пустяки, несравненно более тяжкие преследования вытерпел Д. Г. Лоуренс[259]
, едва ли не величайший английский романист наших дней, человек, которым, несмотря на все его слабости, Англии следовало бы гордиться.Зато я знаю, что Джордж безмерно страдал с первого дня войны и до ее последних дней, до самой своей смерти. Должно быть, он понимал весь ужас ханжества и разложения, так как говорил не раз, что теперь йэху[260]
всего мира вырвались на свободу и захватили власть — и он был прав, черт возьми! Не стану описывать безнадежное разложение, поразившее Англию в последние два военных года: во-первых, сам я почти все это время провел вне ее, а во-вторых, Лоуренс сделал это с исчерпывающей полнотой в своей книге «Кенгуру», в главе под названием «Кошмар».