С величавой медлительностью полицейского Большой Бен гулко пробил полночь; и когда замерли в воздухе последние низкие басовые отзвуки, огромный город словно затонул в сонной тишине. Джордж и Элизабет помедлили еще немного и повернули домой.
И тут впервые они заметили то, о чем, конечно, знали, но совсем позабыли, увлеченные созерцанием речного серебра и облитого луной города: на каждой скамейке, скорчившись, сжавшись в комок, сидели жалкие, оборванные существа. Перед ними струилась таинственно-прекрасная река; позади, за высокими копьями железной ограды, высилась громада Темпла – вызывающе суровая твердыня Закона и Порядка. А здесь скорчились, сжались в комок оборванные, голодные и несчастные люди – свободнорожденные граждане величайшей в мире Империи, жители столицы, гордо именующей себя богатейшим из городов, главной биржей и главным рынком земного шара.
Всю мелочь, что нашлась в карманах, Джордж отдал дряхлой старухе с провалившимся от сифилиса носом, а Элизабет высыпала содержимое своего кошелька на ладонь дрожащего малыша, которого пришлось сначала разбудить и который в первое мгновенье весь сжался, точно ждал удара.
Старуха хрипло забормотала: «Покорно благодарим, сударь, да благословит вас Бог, милая дамочка!» Но они не слушали: крепко взявшись за руки, они бежали прочь. За всю дорогу они не обменялись ни словом и только у дверей Элизабет пожелали друг другу спокойной ночи.
В тот год – 1913-й – Джорджу и Элизабет жилось легко и радостно. Как бывает с теми народами – баловнями судьбы, чья история не богата событиями, об этом годе и рассказывать, в сущности, нечего. Не сомневаюсь, что это был счастливейший год в жизни Джорджа. Он, как говорится, шел в гору, и с деньгами было уже не так туго. Весной они поехали в Дорсетшир и поселились в гостинице. Элизабет понемногу писала красками, но Джордж сделал лишь несколько беглых набросков: его не привлекал пейзаж, и тем более – красоты природы. Он считал, что его стихия – город, живопись вполне современная и чуждая всякой чувствительности. Они много бродили по Уорбэрроускому холму и по окрестной угрюмой, поросшей вереском равнине. Не раз случалось им проходить по тому клочку земли, где позднее расположился наш с Джорджем учебный лагерь, – это совпадение, видимо, глубоко его поразило. Знакомые места, памятные уголки всегда наводят на одни и те же мысли; и так как люди никогда не устают говорить о том, что глубже всего запало им в душу, Джордж всякий раз, когда мы выходили из лагеря по заросшей колее, повторял мне, что они с Элизабет гуляли здесь в прежние, не столь безрадостные времена. Его, по-видимому, безмерно изумляло, что он оказался так несчастен в том самом месте, где когда-то был так счастлив. Я тогда же сказал ему, что он совершенно не понимает насмешливого нрава богов: они ведь очень любят вот такие остроумные шуточки. Уложить труп на брачную постель или внезапно погубить великий народ в час наивысшего расцвета его славы и могущества – для них истинное наслаждение. Можно подумать, что счастье – это hybris[43]
, некое излишество, которое неизбежно влечет за собою месть Судьбы.На какой-нибудь месяц они возвратились в Лондон, потом поехали в Париж. Элизабет восхищалась Парижем и рада была бы остаться здесь хоть навсегда; но Джордж запротестовал. Он вбил себе в голову, будто настоящее искусство «автохтонно», и объявил, что художник не должен жить вдали от родины. А подлинная причина была другая: жилось в Париже так весело и интересно, кругом полно было художников, куда более искусных и даровитых, чем он, – и он просто не мог здесь работать. Лондон далеко не так богат талантами, там чувствуешь, что и ты в искусстве не последний человек. Итак, они возвратились в Лондон, и осенью устроена была первая выставка работ Джорджа, оказавшаяся не такой уж безнадежно неудачной, как он ожидал.