«Все люди как люди, а я красив как бог! — думал Северин. — Был бы я женщиной — сам бы в себя влюбился…»
Однажды, бродя поздно вечером в тоске, он увидел в окне комнатки на задах церкви сидящую над шитьем девушку. Она так низко наклонялась, что между шитьем и глазами едва проходила игла. Иногда она распрямлялась и ощупывала пальцами работу в целом. Он понял, что она почти незряча. Увидев, как она вслепую кипятит чайник и наощупь заваривает чай, он постучал в ее комнату и, представившись просителем, ожидающим настоятеля храма, попросил воды. Девушка пригласила его подождать в свою комнату, полностью занятую огромной золотой, почти доделанной хоругвью, усадила за малюсенький стол в закутке возле двери, прошептала в кружку молитву и налила в нее горячего чаю, ловко управляясь с хозяйством без помощи зрения. Он с тревогой следил за ее лицом — не появится ли на нем слишком знакомое ему в женщинах слепое и разжиженное выражение. Но она была спокойна и радостна.
— Что ты шьешь? — спросил он у нее.
— Свои дни, — просто ответила она, — когда дошью, они кончатся.
— А что будет потом?
— Разве можно узнать, чем кончится, когда твоя жизнь встречается с твоей смертью? Наверное, кто-то из них победит.
Он пил чай, приправленный молитвой, и чувствовал, как волоски между лопаток встают дыбом, тепло заливается в низ живота, а в горле открывается неведомая доселе пустота. Ему было уютно, как в утробе матери, и хотелось свернуться калачиком. Он осторожно взял ее ладонь и поцеловал в середину сплетения линий. В месте его поцелуя тоненькая и натянутая, как ниточка, линия жизни девушки разрывалась и продолжалась совсем другой — глубокой, мягкой и такой длинной, что заходила почти на запястье. Девушка отдернула руку и покраснела. Он еще ни разу не встречал девушку, которая отняла бы у него руку.
С тех пор он стал приходить смотреть на хоругвь. Работа становилась всё совершеннее, а девушка слепла всё окончательнее. До завершения труда оставался один уголок — с цветами и последними словами молитвы, пущенной по периметру. Она поила его чаем, не спрашивая уже, удалось ли ему решить с настоятелем свой вопрос. Он сидел рядом, сматывая золотые нитки, и не решался прикоснуться к ней даже взглядом.
В тот день, когда хоругвь была дошита, она полностью ослепла, и они в первый раз прикоснулись друг к другу всей кожей. Она даже забыла сообщить об окончании работы настоятелю. Настоятель тоже не вспомнил о заказе — он был болен, с трудом достаивал литургию до конца, ходил, опираясь об алтарь, и уже видел лик Бога не на иконах, а в сияющих кругах перед помутненными глазами. Через некоторое время старенький священник умер, нового долго не присылали, богомольные старушки собирались сами по воскресеньям вычитывать часы. Потом приехал молодой священник — выпускник семинарии, закрутился с ремонтом, и так получилось, что о хоругви никто больше не вспомнил. Она осталась пылиться и занимать половину комнаты, в которой Улита и Северин больше не могли оторваться друг от друга.
Она увидела его тело как шевелящуюся звездную сферу, потом свое — как сплетение точек, узлов и протоков. Они соединились всеми поверхностями, став общим человеком, знаменателем Бога. Его точки приникали к ее точкам, и она ощущала, как между ними образуются ручейки — вроде ветра или жидкого света. Они обнимали друг друга всем, что у них есть. Внутренности стали общими, система кровообращения замкнулась на двоих.
Она увидела себя во многих измерениях, обняла его всеми телами. Свернулась в нем как улитка, вывелась из гнезда как птица, зазвучала как песня и прочиталась как книга. Они были стариками и эмбрионами, людьми и животными, горами и травами, и не существовало «можно» и «нельзя».
«Вот что такое любовь», — услышала она от Бога, который проходил мимо в плаще из хоругви.
Их тела вписывались одно в другое множеством кривых, идеально совпадающих при самых разных положениях.
Когда они занимались любовью, то выпадали в новое, отдельное измерение. Пролюбившись с Северином с осени по осень, Улита никак не могла вспомнить, куда подевался год и почему она ничего не стала успевать.