«Вот бы удивились Колена и Такач, — подумала Власта, — если бы знали о содержимом этого черного мешочка разведчицы!» — и осторожно вынула самые прозаические, но воспетые многими поэтами бабушкины спицы с начатым вязанием.
Она вязала и думала: «Ах, какое это счастье, мама, что ты научила вязать! Помнишь, мама, как я упрямилась и не хотела брать в руки эти чудесные спицы, так как меня звали улица, и двор, залитый солнцем, и Евин звонкий голосок: «Вла-аста-а!» Но ты говорила, мама: «Сделаешь десять рядков — и пойдешь». Потом уступала: «Пять рядков». Потому что ты ведь сама когда-то была юной, играла в серсо и в «классы», и подружка, задрав голову, кричала в окно: «Мари-ия!» Но тогда ты бы ужаснулась, если бы тебе сказали, что твоя дочь будет коротать ночные, бесконечно тревожные часы за вязанием в этой комнате, похожей на тюремную камеру…»
Давно наступил вечер, и вдруг Власта поняла, что она сидит в полной темноте, такой густой темноте, что она казалась осязаемой. И смелая, отважная девушка похолодела при мысли, что неожиданно попала в западню: ни предусмотрительный Винарик, ни она сама не подумали о том, что в этой комнате могут отсутствовать маскировочные шторы и, следовательно, нельзя будет зажечь свет, так как окно выходит… Куда окно выходит? Во всяком случае, ясно одно: появившийся неожиданно, посреди ночи, яркий свет в темном прежде окне не может не вызвать подозрений у тех, кто находится во внутреннем дворе министерства, охраняющего безопасность государства господина Тисо. А в такой темноте невозможно различить по ее маленьким часам, когда же наступят благословенные, спасительные (спасительные ли?) два часа ночи.
Вязание забыто. Вязание опущено на колени, а Власта смотрит широко открытыми глазами в темноту, и ей кажется, что прошла вечность с той минуты, когда она вошла в эту комнату и щелкнул ключ в замке, дважды повернутый ею в замочной скважине, которую затем, когда она вынула ключ, закрыл медный язычок…
Постойте, к чему пороть панику! Кто сказал, что Власта попала в западню? Просто она очень задумалась, вспоминая эти теплые, эти невозвратимые мирные дни своего детства, и она настолько отрешилась от настоящего, что на минуту, на долю минуты растерялась и не нашлась. А вот теперь она знает, что нужно делать. Все так просто: в комнате темно, а в коридоре светло. Не может быть темных коридоров в министерстве президента Тисо, за которым охотится партизанский разведчик Такач.
Власта поднимается так осторожно, будто в руках у нее не вязание, а чаша с нектаром, кладет вязание в темноту, и оно ложится на стол, а сама осторожно продвигается к двери. Шажок, еще шажок. Будто играет в «классы», закрыв глаза, и касается дубовой двери кончиками пальцев протянутой руки. Власта проводит нежной ладонью по дубовой двери сверху вниз и ощущает прохладу медной ручки, а затем уж находит и язычок. Она благословляет имя изобретателя дверного замка и руки мастера, изготовившего замок, сдвигает язычок в сторону и облегчённо вздыхает: тонкий лучик света, как добрый вестник удачи, врывается через замочную скважину в темноту комнаты, и Власта видит, что маленькие стрелки показывают семь часов. Значит, нужно ждать еще семь часов, четыреста двадцать долгих минут, прежде чем она выйдет из этой комнаты на задание. А что ее ждет тогда?
Девушка осторожно возвращается на прежнее место — и опять в ее руках вязание. Она работает спицами, а перед ее глазами проходят яркие картины ее детства, ее отрочества и юности.
Боже, как это было недавно! Будто вчера. И как неожиданно стала рушиться жизнь, все то, что она любила, и из жизни стали уходить те, без которых не мыслилось счастье.
С чего это началось? Она не раз уже задавала этот вопрос, но не находила ответа. А сейчас она почему-то увидела встревоженное лицо отца, особенно его глаза — большие, умные черные глаза, которые.- о, она хорошо это помнит! — умели излучать тепло и вселять уверенность в своих силах, но и умели быть холодными, заставляли опускать голову и стыдиться некоторых своих поступков. Да, у отца были замечательные глаза — удивительно живые и выразительные. И тогда, в тот вечер, когда они всей семьей стояли молча у радиоприемника и слушали немецкую речь, полную брани, в которую врывались крики обезумевшей толпы и торжествующий рев военных оркестров, глаза отца с какой-то невыразимой жалостью и болью были устремлены на нее. Он как будто прощался с ней, своей единственной и любимой дочерью, будто испрашивал прощения у нее за эту немецкую речь, и за крики обезумевшей толпы, и за торжествующий рев военных оркестров. Так немецкий фашизм начинал свой марш по Европе.
С тех пор все изменилось. Уже через месяц она простилась с отцом. На прощание он улыбнулся, и опять его умные черные глаза стали теплыми, когда, он сказал: «Ну, дочка, нисколько не сомневаюсь, что мне не придется стыдиться тебя. Береги мать и твердо верь в лучшее будущее…»