— Вот видите. Ваша болезнь — та же, что у всех, она банальна… В возрасте половой зрелости детство кончается, но большинство людей ухитряются оставаться детьми и в сфере эротической, куда приводит их созревание… Я скажу яснее: самое серьезное открытие специалистов по детской психологии (а они наоткрывали много пустяков) — это то, что называется законом повторения одинакового или подобного, не помню… Впрочем, открыть его было не так-то трудно!.. Ребенок просит, чтобы ему рассказывали ту же сказку, предпочитает одну игрушку, все время играет в одну игру — пока не перестает быть ребенком. Донжуанство есть лишь следование этому закону после половой зрелости: в молодости, в старости. Вы перешли от молодости к старости, пропустив зрелый возраст, поскольку у людей, подверженных этой болезни, зрелого возраста не существует. Донжуанство — это незрелость, продолжающаяся вплоть до впадения в детство (а это самый закономерный исход) и до смерти… Заметьте, все донжуаны впадают в детство.
— Я застрелюсь раньше. Если допустить, что я действительно болен донжуанством.
— Больны. И не застрелитесь раньше — по той простой причине, что не заметите пограничной линии, не заметите перехода.
— А вам не кажется, что вы сейчас пустили против меня в ход старое оружие католической сексофобии? С одной только разницей: вы угрожаете мне не перспективой попасть в ад, а впасть в детство.
— Вы ошибаетесь, и весьма: католичество никогда не страдало сексофобией. В прошлом оно только то и делало, что обогащало и утончало такого рода ощущения. Разве что сейчас в склонности церкви к вседозволению и можно обнаружить струю сексофобии… А что до перспектив или до угроз, то я ничем вам не угрожаю. Я только констатирую факт. Вы тоже можете его констатировать, если оглянетесь вокруг. Я думаю, вы знавали мужчин, которые гонялись за юбками — за многими по очереди или за несколькими сразу. Попробуйте вспомнить, каковы были последние годы их жизни. — И он пошел прочь, предоставив мне заниматься неутешительными разысканиями.
Точно через час площадка вновь кишела приезжими. Да, они предавались медитации, это сразу было видно: так не терпелось им поделиться друг с другом результатами размышлений — деловыми предложениями в цифрах и цифрами в деловых предложениях, пикантными деталями насчет друзей-врагов и врагов-друзей, льстивыми или снисходительными характеристиками, непристойными анекдотами не первой свежести. Большая часть шепталась, разбившись на пары, и мне вспомнилось правило, обязательное в семинариях: numquam duo [98]
— его следовало бы сделать обязательным для всякого собрания католиков. Легко было вообразить, что пара, беседующая слева от меня, строит ковы паре справа, и наоборот, и так каждая пара, отчего площадка превращалась в подобие ткацкой рамы с плотно натянутыми нитями обмана и предательства и снующими из рук в руки челноками.Я переходил от пары к паре, от группы к группе, выхватывая отдельные слова, куски фраз и целые фразы, то произнесенные шепотом, то недоговоренные и нерешительные, то уверенные. В общем создавалось впечатление, что все говорят о дневной трапезе и о вечерней, которая ждала нас часа через два-три, о том, что у одних еще нет аппетита, а другие успели проголодаться. Такой-то ест, такой-то голоден, такой-то еще не ел, не хочет есть, хочет, но не может ничего есть, надо его заставить, хватит ему так объедаться, есть же предел — так без конца. Я понял, что все это — иносказания, и тут же воплотил их в наглядный образ, представив себе всех этих людей барахтающимися под лавиной полупереваренной пищи.
Я ушел в лес и вернулся в гостиницу, когда все уже сидели за столом.
Дон Гаэтано движением руки пригласил меня занять обычное место. Кардинала и епископов уже не было, на их месте сидели другие особы, которым дон Гаэтано меня представил. Имена и должности каждого были мне известны. Я вознамерился отбыть завтра же.
В разговоре, какого бы предмета он ни коснулся, я не принимал участия. Да и слушал только тогда, когда подавал реплики дон Гаэтано. Они всегда были коротки и отточены: цитаты, произнесенные с холодной непререкаемостью, каламбуры, остроты. Большая их часть предназначалась для меня: дело в том, что дон Гаэтано, хотя и отводил глаза и смотрел вдаль отсутствующим взглядом, на самом деле изучал меня, стараясь угадать причину моего молчания. Потому он и предлагал мне свою солидарность в презрении, как бы говоря: понимаю, что вам невтерпеж, но поглядите, как я с ними обращаюсь. Однако я был зол и на него.
После ужина сотрапезники потянулись из гостиницы, и я увидел, что все постепенно собираются вокруг дона Гаэтано: не случайно, а потому, что им так заранее предписано. Мое плохое настроение уступило место любопытству.
Сперва встали в кружок. Потом — по-видимому, когда убедились, что все в сборе, — кружок рассыпался и превратился в квадрат. Дон Гаэтано, бывший средоточием кружка, оказался в середине первой шеренги квадратной колонны. Выстроившись, они постояли секунду неподвижно и в молчании, потом раздался голос дона Гаэтано: