— Над этим, и ни над чем другим. И вы бы давно причислили меня к плохим, если бы не маленькое затруднение: я вовсе не невежда… «J’ai lu tous les livres [99]
…» Но могу избавить вас от этого затруднения: я плохой священник, который в отличие от ваших давних знакомых прочел очень много книг… Хочу сделать вам еще маленький подарок, он объяснит вам, что я отношу себя к числу плохих священников не из скромности, а по убеждению: хорошие священники — это как раз плохие священники. Церковь обязана тем, что она выжила, и не только выжила, но и восторжествовала в веках, не столько хорошим, сколько плохим священникам. Идее совершенства дает жизнь именно видимый образ несовершенства. Священник, погрешающий против святости сана или даже всем своим образом жизни ее отрицающий на самом деле ее подтверждает, возвышает, служит ей… Впрочем, эта истина достаточно банальная, я мог бы изложить ее тоньше и сложнее.— Значит, самым великим папой был Александр VI.
— Это тоже банальность. Извините, но такого возражения я мог бы ждать от повара. Но я готов сражаться на вашей территории: да, Александр VI был великим папой malgré lui [100]
. Спросите меня, кого я выбрал бы — Пия X или Александра VI…— Вы выбрали бы Александра VI.
— Без сомненья. Но мы — не упускайте из виду! — не выходим за пределы нашего парадокса. А если мы за них выйдем, я могу сказать так: величие церкви, ее внечеловечность состоит в том, что в ней воплощен своего рода принцип абсолютного историзма — всякое внутреннее событие в ней, соотнесенное с внешним миром, непреложно необходимо и безусловно полезно, так же как и всякая личность, служащая ей и свидетельствующая о ней, как и каждая ступень ее иерархии, всякое изменение и преемство…
— Вы фанатик.
— А как я могу, по-вашему, не быть фанатиком в этом облачении? Если вы, конечно, разумеете под словом «фанатик» человека, для которого есть хоть что-то безусловное… Но моя уверенность — это вам, конечно, неизвестно — бывает столь же разъедающей, сколь и ваши сомнения… Одним словом, мы можем вернуться к парадоксу, если парадокс — это самая приятная для вас форма истины.
— Нет, не надо. Более того, скажите мне прямо и просто, что такое церковь.
— Хороший священник ответил бы вам: это община, созванная Богом; а я, плохой священник, отвечаю: церковь — это плот. Если угодно, плот «Медузы», но, во всяком случае, плот.
— Я помню картину Жерико, но почти не помню, что там произошло, на этом плоту, хотя года три назад прочел целую книгу. Что-то страшное, ведь он вошел в пословицу… Кто-нибудь на нем спасся?
— Пятнадцать человек из ста сорока девяти; может быть, слишком много… Нет, я говорю не о спасшихся на плоту «Медузы», я говорю о церкви. Десятая часть — это слишком высокий процент.
— А то, что эти пятнадцать человек сделали ради своего спасения?
— Это для меня неважно. То есть для меня это перестает быть важным, как только плот «Медузы» становится метафорой, а речь идет о церкви.
— Я предпочел бы потонуть сразу, вместе с кораблем.
— Нет, сейчас вы как раз пытаетесь вплавь догнать плот. Потому что корабль уже утонул. — Он улыбнулся, как будто что-то его забавляло. — Вы этого не заметили?
Я остался один. Размышляя о плоте «Медузы», стараясь вспомнить, что там случилось, я направился к своей машине. Докопаться в памяти до конкретных фактов мне не удавалось, но я как будто снова ощущал тот ужас, какой испытывал при чтении книги. Людоедство, почти наверняка. «Сие есть тело мое, сия есть кровь моя». «Тотем и табу» — моя первая встреча с Фрейдом: великое откровение, ослепительная вспышка. Потом постигаешь, что великие откровения бывают при свете более скромном, но постоянном, и их почти что не замечаешь… Нет, я не плыву в догонку за плотом. И корабль еще не потерпел крушения. Для меня жизнь — все еще судно, устойчивое и с хорошим равновесием мачт (кстати, как перевести строчку «Steamer balançant ta mâture» [101]
из того стихотворения Малларме, из которого дон Гаэтано процитировал полустишие «Все книги я прочел»? Я стал повторять стихи сначала: «La chair est triste, hélas! Et j’ai lu tous les livres» [102] — и так отвлекся от раздражающей мысли о кораблекрушении и плоте).Я поехал в город. Пекло! Но я окунулся в него с удовольствием, соглашаясь на эту жару, на этот раскаленный зной как бы назло дону Гаэтано и его гостинице-пустыни с ее свежестью и ласкающими ветерками.
Вернулся я в пустынь за полдень, но только затем, чтобы в спаться в лесу. Таково по крайней мере было мое намерение. Кончилась, однако, моя прогулка на лужайке, где загорали женщины, и на сей раз в их обществе. Часы, проведенные с приятностью! Но дальше заигрываний я дело не повел, хоть и выбрал ту, что отвечала на них с наибольшей охотой (впрочем, она и отвечала так охотно потому, что мне не удалось скрыть свой выбор): ведь на завтра я твердо назначил свой отъезд. А еще на одну ночь я остаюсь только ради того, чтобы снова увидеть сцену чтения Розария. Она меня завораживала, совсем как повара.
Но в цепи причин и следствий ковалось новое звено.