Учаг направляется к сокжою. Неужели Улукиткан упустил его и не видит! Как предупредить старика? Досадую на себя, что до сих пор не научился кричать по-птичьему, дал бы ему знать.
Звери, к моему удивлению, не убегают. Учаг то и дело машет рогами, срывая на ходу листья, кормится. Что это у него мелькнуло между ног… Замираю от удивления — это Улукиткан прячется за учагом. Холодею при мысли о том, что бы было, не задержи я выстрела. Надо же придумать такое!
Я забываю про сокжоев, про карабин — весь поглощён поединком между старым эвенком и хитрым, осторожным сокжоем.
Зверь насторожился, резко выкроился на фоне потемневших стлаников. Но равнодушие учага, кажется, его успокаивает.
Нас накрывает сумрак, но остатки бледного света ещё реют над потускневшей наледью. Улукиткан поторапливает учага, толкает его сзади ногою: чувствует, что в его распоряжении остаётся совсем-совсем немного времени. Как он хорошо замаскировался! Как легко переставляет ноги, точно копируя шаги своего оленя. Старику уже надо бы стрелять. Не могу оправдать эту опасную медлительность…Вижу — сокжой огромными прыжками выбросил себя на наледь, рванулся к стланику, но вдруг оборвал свой бег, занозив копыта глубоко в рыхлый лёд. Повернувшись всем корпусом к учагу, он так и застрял на ледяном постаменте, взбудораженный страхом и любопытством.
Наконец-то вижу, из-за оленя выткнулся ствол ружья, показалась макушка седой головы.
Брызнула россыпь огня. Упал на тайгу чужой, страшный звук. Слился синеватый дымок с вечерним сумраком и закрыл от меня сокжоя.
У реки загоготали гуси, вспугнутые выстрелом. Зажглись звёзды. Позади облегчённо вздохнула ночная сова.
Я отпускаю Кучума, иду к Улукиткану. Он унимает оглушённого выстрелом учага, затем усаживается на камень, ковыряется ножом в бердане — достаёт пустую гильзу. На лице спокойствие. А я всё ещё не могу прийти в себя от этих последних трёх минут.
На наледи, где стоял сокжой, пусто. Улукиткан поднял тяжёлые брови. Мы молча смотрим друг другу в глаза, и я не могу разгадать, что кроется за его спокойствием: радость или досада.
— Вот теперь я знаю, мать не зря дала мне жизнь, кормила грудью, приучала к терпению, да и отцовский труд не пропал даром — ишь, как хорошо я обманул сокжоя! — И он, развязав отсыревшие замшевые ремешки, стягивающие дошку, раскрыл вечерней прохладе вспотевшую грудь.
Где-то возле Эдягу-Чайдаха напористо залаял Кучум, и вся долина захлебнулась разноголосым эхом. Лай стих…
— Угнал сокжоя! — крикнул я и готов был броситься к реке, но Улукиткан остановил меня.
— Старик хорошо бросил пулю, зверь тут, близко уснёт. Сейчас ходить будем, — сказал он уверенно, и мы направились к реке, где лаял Кучум.
На востоке блеснула голубоватая зарница, неожиданно раскрыв всё небо, всю глубину долины до самого Джугджурского хребта, и опять всё утонуло в ещё большем мраке.
— Найдём? — спросил я, шагая следом за стариком.
Он не ответил, но зашагал быстрее.
У реки нас встречает Кучум — радостный, ласковый. Надеваю на него ошейник, выходим за узкую полоску береговых стлаников и на гальке видим мёртвого зверя, разбросавшего в последнем прыжке ноги и откинувшего далеко назад свои огромные до уродливости рога.
Улукиткан запустил под шерсть всю пятерню, ощупал зад, помял рукою рёбра, затем зашёл с головы, по-хозяйски окинул взглядом всю тушу, сказал обрадованно:
-- Большая удача. Много тут будет работы, — и старик просадил узкий клин ножа в шерстистую шею у края головы, перехватил острым лезвием горло, поднялся, спросил:
— Как думаешь, сейчас свежевать будем или утром придём!
— Ты ведь, Улукиткан, устал, отложим до завтра.
— У жирного зверя разве умаешься? — отвечает он. — Да, однако, утром лучше.
Мы укладываем зверя на спину, старик перехватывает ножом артериальные сосуды, расположенные внутри, вдоль позвоночного столба, чтобы кровь стекла в брюшную полость, вырезает филе и отсекает грудинку.
— Хватит или мало? Мясо жирное, хорошее.
— Неужели мы столько съедим?
— Летом ночи короткие, не одолели бы, а сейчас, боюсь, мало будет. Однако, маленько печёнки отсеку.
Улукиткан раздевается, снимает с себя рубашку, пропитанную потом и дымом походных костров, бросает её на убитого зверя.
— Может, медведь придёт, да так не нашкодит, дух хватит — убежит, — говорит он, накидывая на плечи берданку.
Я связываю прутьями мясо, перекидываю его на спину, и мы уходим в темноту.
Улукиткан доволен. Шагает легко, неслышно. Уж и отведёт он душу ночью! Усладит язык!
Я развожу костёр, вешаю котёл с грудинкой, на вертелах подставляю к огню толстые «поленья» филе. Освободившись от своих дел, старик присаживается к костру, устало молчит. Как постарел он за вечерний час, за минуты напряжения. Я смотрю на него, и мне опять, уже в который раз, хочется спросить: у кого он учился жизни, кто привил ему свободу орлана, осторожность рыси, мудрость времени? Не нужда ли, рождённая вместе с ним, была ему строгой наставницей?
Выглянула луна. Синеватой тундрой распласталось над нами звёздное небо.