Я спросила у него, как мне быть дальше, и отец сказал, что я могу поехать с ним в Японию и закончить этот учебный год там, а могу вернуться к матери на Гавайи. Ни то ни другое мне не понравилось. Отец в то время, только что разбежавшийся с очередной подружкой, в ожидании визы пил без просыпу.
Я жила в Сан-Франциско, пока не поправилась и не улетела в Монтану; денег отец давал мне достаточно, и я заказывала обеды на дом и кое-как справлялась. Помощи я у него попросила только раз, когда подошло время писать работу по биологии. Он обошелся со мной внимательно, проследил, чтобы у меня было все необходимое, и без разговоров уступил кабинет и печатную машинку. Для меня, подростка, получить такое разрешение, иметь право брать его личные вещи было очень важно. Я обрадовалась и, несмотря на болезнь, подолгу просиживала в кабинете. Да, мой отец изменился, зато я могла попадать в тот волшебный мир, где он оставался таким, как прежде.
Отец улетел в Японию и в Монтану вернулся только через семь месяцев. Я жила у Лекси и Дин. Они собирали меня по кусочкам, и так деликатно, что я этого даже не замечала.
1976–1977
Тем слезам суждено было пролиться, подняться откуда-то, из неведомого источника, скрытого далеко и глубоко под землей, приплыть от могильных холмиков и дешевых гостиничных комнат, где на стенах лежит печать одиночества и отчаяния.
К сожалению, горя вокруг хватило бы оросить пустыню Сахару.
Пока отец был в Японии, лошадь моя повредила ногу. Доктор Колми ее усыпил, и я села рядом на землю, положила лошадиную голову к себе на колени, гладила шею и смотрела за луг, на черепичную крышу нашего дома. От ветра трава полегла, и было видно амбар и окно кабинета, куда скрывался отец. Потом, спустившись, он всегда говорил, какой был день, хороший или не очень. Однажды я спросила, а какой день хороший. Отец испытующе посмотрел на меня и сказал:
— Когда восемь страниц. Когда шестнадцать, то еще лучше.
Теперь кабинет пустовал, отец был в Японии. Вернуться он должен был только в конце июля.
Мимо проходили наши соседи, закончившие работу в поле, и, увидев меня, сказали, что у них есть заступ и они похоронят лошадь. Дин с Лекси отвезли меня в Милл-Крик. Они записали меня участницей на местный турнир «Королевского родео». Моей лошади больше не было, пришлось сесть на белогривого пегого красавца жеребчика из конюшни Дин. Он был с норовом, любил подстеречь, когда седок отвлечется, и сбросить не сбросить, но рвануться в другую сторону. Мне с ним было, конечно, не совладать. Судьи там весьма озадачились, услышав, что у них в штате Монтана пятнадцатилетняя девочка живет сама по себе, без отца и матери.
К тому времени, когда отец наконец вернулся, я уже понимала, что он не в состоянии нести за меня ответственность. Дом на ранчо оказался иллюзией. Моя комната была не взаправду. Что бы отец ни дал, все потом отнималось. Когда я сейчас вспоминаю Монтану, мне становится грустно. Жизнь на ранчо была миражом, надеждой на жизнь, какой не суждено было сбыться. Основания для надежд у меня были. Было все, что отец способен дать дочери: еда, посуда, своя комната, милые развлечения вроде лошади, — не было лишь отца. Отец страдал и был занят собой, что хорошо видно по дневниковым записям осени 1975 года. Отец здесь чем-то напоминает своего Камерона из «Чудовища Хоклайнов».
Камерон все подсчитывал. В Сан-Франциско его рвало восемнадцать раз. Камерон подсчитывал вообще все, что ни делал. Едва с ним познакомившись, много лет назад, Грир не раз приходил от этого в ужас, но с тех пор привык. Пришлось привыкнуть, иначе можно было сойти с ума.
Отец записывал, что съел на завтрак:
Суббота, 30 августа 1975
(2) На завтрак был гамбургер и грейпфрутовый сок.
Четверг, 4 сентября 1975
Позавтракал, хот-догами и фасолью, в два, потому что пили до четырех.
Записывал, что написал: