В начале марта замигали, а затем запылали желтым и багряным крокусы в парке. Свисток тоже давали позже: теперь здесь можно было гулять и после чая. Заметим, кстати, что первый час весны бьет как раз около пяти вечера, это осень наступает ранним утром, но весна – под конец зимнего дня. Воздух, перед тем как потемнеть, становится плотнее, начинает пульсировать странным белым светом, и завеса черноты так и не падает, словно бы случилось что-то из ряда вон выходящее. Может быть, еще и нет никаких закатов, и еще не набухли почки на ветках, но чувствам уже подали знак, знак еле приметный, но до того надежный, что, кажется, это и не знак вовсе, а движение души. И от этого пробуждается все, что было на сердце.
Ни одно человеческое переживание не сравнится по силе с этим нагим переживанием земли. Другие стадии весны, когда она уже шагнула за порог, встречают с присущей случаю радостью. Но ее первое, незримое появление всегда вызывает тревогу: в компаниях смолкают разговоры; о желании уединиться – с собой ли или с тем, кого любишь, – дают знать взглядом или порывистым движением, распахивают окно, окидывают взглядом улицу. В городах поток машин и пешеходов то редеет, то учащается, и даже в зданиях чудится такая глубина, что улицы кажутся бороздками в древесине. И только прохожие, обмениваясь взглядами, признают, что это все происходит на самом деле, и еще – влюбленные. Сердца тридцатилетних ноют от ненаписанной поэзии. Для того, кто вышел прогуляться в этот первый вечер весны, нет ничего мертвого, ничего бесчувственного: чернеющие печные трубы, виадуки, особняки, заводы из стекла и металла, однотипные магазинчики вдруг видятся монументальными, будто скалы, и кажется, что они не просто существуют, но еще и умеют мечтать. Атомы света дрожат меж ветвей вытянувшихся черных деревьев. Именно в первый, потусторонний час весенних сумерек сильнее всего чувствуешь эту почти конвульсивную земную жизненность. Некоторых людей это время так пугает, что они торопятся домой, поскорее зажигают свет – их преследует запах фиалок, которыми торгуют у обочины.
Так вышло, что тем ранним мартовским вечером и Анна, и Порция, обе, но не вместе, гуляли в Риджентс-парке. Эта весна для Порции была ее первой английской весной; совсем юные люди – инструменты точные, но не резонирующие. Все их чувства, будто чувства животных, заземлены, и чувствуют они без всякой боли, без колебаний. Порции было еще далеко до Анны, которая уже наполовину погрузилась в суетливую, расписанную по ходам жизнь женщины, жизнь, которую ум только сильнее искажает. Анна же теперь если что и чувствовала, то нехотя, зато чувства отдавались в ней куда сильнее. Внутри нее память все росла и росла – металась эхом по полузаброшенной пещере. Анне проще и приятнее было вспомнить себя ребенком, чем себя же – в возрасте Порции: вместе с подростковым возрастом наступил туманный период. Она не знала и половины того, что помнила, и вспоминала о чем-либо, только ощутив это всем телом; пока не наступали эти первые весенние вечера, она и не думала ни о чем вспоминать.
В разное время они обе перешли через озеро по разным мостикам, и обе видели нахохлившихся лебедей: темные, белые загогулины на белой воде, бессмертные грезы. Обе они поглядели на меандрические киферийские заросли по берегам озера, обе вскинули головы и увидели голубей, облепивших прозрачные деревья. Они видели сумерки, перемазанные желтыми и багряными пятнами крокусов, язычками бессильного пламени. Они слушали тишину, а за ней – клаксоны, крики, плеск весла по воде, затем на них снова обрушивалась тишина и так прекрасно посвистывал дрозд. Анна то останавливалась, то ускоряла шаг, проходя мимо облокотившихся на перила парочек; одинокая элегантная дама в черном притягивала к себе взгляды, и поэтому она пошла смотреть на собак, носившихся по пустой сердцевине парка. Но Порция – в восторге от собственной энергии – почти бежала, как ребенок, который еле поспевает за обручем.