Она протянула руку к своей половине гардероба и вынула длинное, до полу, пальто, сделанное, казалось, из рыбьей чешуи. Он заметил, что с минуту она смотрела на норку, которая висела в конце ряда одежды, но доставать ее не стала и закрыла шкаф. Эту норку подарил ей отец на Рождество несколько лет назад, но последние два года Паола ее не надевала. Брунетти не знал почему, то ли потому, что норка вышла из моды — он допускал, что мех может выйти из моды, и само собой разумеется, все, что носят его жена и дочь, рано или поздно выйдет из моды, — то ли потому, что нарастание антимеховых настроений нашло свое выражение не только в прессе, но и у них за обеденным столом.
Два месяца назад семейный обед неожиданно превратился в жаркий диспут о правах животных. Дети настаивали на том, что нехорошо носить меха, что у животных такие же права, как и у людей, и отрицать это — значит впадать в «человекоцентризм», термин, который, был уверен Брунетти, онипридумали только сейчас. Он слушал десять минут, как идет спор между ними и Паолой, они требовали равных прав для всех видов на планете, она пыталась провести границу между животными, обладающими разумом, и теми, кто им не обладает. В конце концов, выведенный из терпения Паолой, пытавшейся рационально противостоять аргументам, которые казались ему просто дурацкими, он ткнул вилкой в куриные кости, лежащие на тарелке дочери.
— Одеваться в них нельзя, а есть можно, да? — спросил он, встал и вышел, чтобы почитать газету и выпить граппы.
Как бы то ни было, норка осталась в шкафу, а они отправились в Казино.
Они вышли из речного трамвайчика на остановке Сан-Маркуола и двинулись по узким улочкам и по горбатому мостику к железным воротам Казино, которые были сейчас распахнуты и открывали приветливые объятия всем входившим. На наружных стенах, единственных, которые видны с Большого Канала, были начертаны слова
Они вошли в вестибюль с мраморным полом, тут же одетый в смокинг помощник управляющего вышел из-за конторки у входа и поздоровался с комиссаром, назвав его по имени:
—
Паола схватила мужа за руку и крепко сжала ее, чтобы он не вздумал заявить, что они и без того прекрасно знают дорогу. Все трое втиснулись в крошечную кабинку лифта и любезно улыбались друг другу, пока лифт поднимался на верхний этаж.
Лифт с грохотом остановился, помощник управляющего распахнул двустворчатую дверь и придерживал ее, пока Брунетти и Паола выходили, потом провел в ярко освещенный ресторан. Войдя, Брунетти огляделся, проверяя, где здесь ближайший выход и кто из присутствующих потенциально способен на насилие, — осмотр, который он совершал машинально, входя в любое общественное помещение. В углу у окна с видом на Большой Канал уже сидели его теща и тесть, а также их друзья Пасторе, — пожилая чета из Милана. Они были крестными отцом и матерью Паолы и старыми друзьями ее родителей, так что любая критика или упрек в их адрес были невозможны.
Когда Брунетти с Паолой подошли ближе к круглому столу, оба пожилых синьора, одетые в темные костюмы, совершенно одинаковые по качеству, но разные по цвету, поднялись. Отец Паолы поцеловал дочь в щеку, потом пожал руку Брунетти, а доктор Пасторе склонился к руке Паолы, а потом обнял Брунетти и расцеловал его в обе щеки. Это проявление близости всегда смущало Брунетти, потому что рядом с этим человеком он всегда чувствовал себя не в своей тарелке.
Среди всего прочего, что портило эту трапезу, этот ежегодный ритуал, который Брунетти унаследовал, женившись на Паоле, было одно обстоятельство: неизменно выходило так, что меню обеда составлял доктор Пасторе. Конечно, доктор был внимателен, он выражал надежду, что никто не возражает против того, что он берет на себя смелость заказать обед, ведь одному сезону соответствует одно блюдо, а другому сезону — другое, для трюфелей, к примеру, сейчас лучшая пора, первые грибы только что начали появляться. И он всегда был прав, и еда всегда была восхитительна, но Брунетти не нравилось, что ему не позволяют заказать то, что ему хочется, пусть это даже окажется не таким хорошим, как блюдо, которое они только что съели.