— Совесть гоняет человека по свету, когда она нечиста. Ты же да твой лекарь имеете совесть чистую, или, скажешь, не так?
— А так.
— Тогда зачем же вам понадобилось в Суздаль? Да еще и к грозному Долгорукому.
— Не такой он и грозный. Князь добрый и славный.
— Добрый, а в поруб вас бросил.
— Куда же должен был бросать? Притащились из самого Киева: ты, княже, убийца! Радуйся и веселись.
Петриле, однако, почему-то очень хотелось вернуться снова к тому, с чего начинал.
— Так ты так и не сказал, кто же послал вас в Суздаль?
— А Войтишич, — беззаботно сказал Иваница.
— Войтишич? — даже подпрыгнул Петрило. — Смеешься надо мной? Спрашиваю — так говори, а не хочешь, так скажи: не хочу. Болтаешь пустое.
— Вот уж! При тебе Войтишич об убийцах сказал. Игумен Анания тоже поддержал. Да и ты.
— Я молчал.
— Может, и молчал. Поддакивал молча.
— Но ведь не посылали вас никуда.
— Не посылали, так мы и сами догадались.
— Заплачу тебе хорошенько, — пообещал Петрило. — Еще не знаешь меня. Я все могу в Киеве. Лишь бы держался за меня.
— Вот уж! Имею Дулеба, вот и все. А плату свою спрячь. Пригодится.
Иваница уже и не рад был, что наткнулся на Петрилу. Видно, ему зачем-то крайне нужно было выведать, кто и как спровадил их тогда в Суздаль, а получалось, — как ни верти, — сделала это Ойка. Еще получалось, никто об этом не знал. Все сходилось на ней, все тогда началось, теперь должно было закончиться, по крайней мере так хотел Петрило, да и еще, может, кто-то. Ну, так не дождутся же!
— Знаешь, — сказал Иваница, — ты ко мне не цепляйся, а то возвратится князь Изяслав, я и скажу ему, кем ты был у Долгорукого, — вот тебе и конец. А может, ты и до сих пор еще тут доверенный человек князя Юрия? Для него и выпытываешь?
Петрило плюнул и отошел от Иваницы.
— Не попадайся мне под руку, — посоветовал с неприкрытой угрозой, ибо кто Петриле перейдет дорогу, то…
Замолкли оба, прислушиваясь то ли к тому, как шипят тоненькие огоньки свечей, то ли к отзвукам из воеводской ложницы, хотя за дубовой дверью умирали все звуки.
А там, разметав пуховики и мягкие собольи покрывала, с обнаженной грудью лежал на возвышении, будто настоящий князь, воевода Войтишич и проклинал свои несвоевременные хворости (ибо хворости всегда несвоевременны), свои высокие лета (ибо чем выше они, тем тяжелее), четырех Николаев-бояр (ни один из которых не проведал его сегодня), Петрилу (о приходе которого он еще не знал) и вообще все на свете, ибо если подумать, так будь оно все проклято!
Дулеб растер воеводе грудь, размял межреберье, чтобы высвободить сердце от сжатия; Войтишичу стало легче дышать, появилась сила для проклятий, он снова почувствовал, что живет, что будет жить долго и упрямо, как жук-древоточец; посмеивался над игуменом Ананией, который тихо сидел у белой стены (Войтишич любил белые стены и терпеть не мог ни украшений на них, ни икон), чистенький, в новехонькой шелковой рясе, с драгоценным крестом наперсным, сухой и ехидный даже в своем молчании.
Дулеб застал его у Войтишича, когда пришел к больному воеводе. Сказать по правде, не ждал его там, не очень хотелось видеть еще раз это чванливое ничтожество, из-за которого, если толком разобраться, изрядно настрадались они с Иваницей, но шел к Войтишичу — следовательно, должен был быть готовым ко всему.
Воевода лежал среди шелков, мехов и вышитых паволок, светил могучей голой грудью, дышал тяжко, прерывисто, вокруг него суетились подхалимы и льстецы, смехуны пробовали рассмешить его, две девки хлопали по голым ногам, будто хотели смягчить боль, свалившуюся на старика, быть может, впервые за всю его долгую жизнь.
— Вон отсюда! — прогнал всех Войтишич, как только увидел Дулеба, который тихо вошел в ложницу. — Сгиньте, будь вы все прокляты!
И зашипел от боли, застонал, перекосился весь и на короткое время словно бы впал в забытье.
Сначала Дулеб подумал: хотят его разжалобить. Долго, видимо, советовались, как позвать его к себе и какую повести речь, пока вспомнили, что он ведь лекарь и лучше всего было бы позвать его к больному. И вот сошлись эти двое, свидетелей нет, все сказанное здесь и умрет. А для того, чтобы лекарь был откровеннее, решили его разжалобить.
Но сразу же и отбросил свое предположение, когда внимательнее присмотрелся к Войтишичу и прислушался, как бьется его сердце. Оно колотилось неровно, то рвалось из груди, то залегало, стискиваемое какой-то силой, замирало зловеще и угрожающе, поэтому Дулеб тотчас же принялся за свое привычное дело. В его руках возродилось давнишнее умение, пальцы стали чуткими и внимательными к каждой мышце, к каждой жилке, он забыл, что лежит здесь враг не только его, но всей земли, жестокий себялюбец, старый негодяй, забыл и о том задиристом ничтожестве, которое, прикрываясь крестом, творило свои отвратительные и черные дела, — он был лекарь, и этим все сказано.