Иванице надоело мерзнуть на Ярославовом дворе вместе с отроками и боярскими подлизами, которые стерегли коней для своих хозяев, он не чувствовал себя служкой, подлизываться ему не к кому было, не привык он унижаться; в Суздальской земле его, как равного, усаживали за княжеский стол, когда же его с Дулебом бросили в поруб, то и там были вместе, равные в несчастье, точно так же как были равными и в дни величайших радостей.
Он привязал Дулебова коня возле сеней Ярославовых палат, чтобы Дулебу не довелось долго его искать, а сам поехал по Киеву в надежде найти какое-нибудь развлечение, возродить свое, теперь почему-то забытое, беззаботное баклушничанье.
Дулеб в самом деле сразу увидел своего коня и смекнул, что творилось в душе у Иваницы, пока тот должен был мерзнуть возле Десятинной церкви, а потом еще и здесь. Не обиделся на парня, а одобрил его сообразительность, подумал также, что с Иваницей происходит что-то неладное. В нем словно бы сломалось что-то после поруба, пропала беззаботность и доброта, стал он каким-то вроде более острым, ершистым — собственно, стал как все мужчины, ничем теперь не отличался от других, и, наверное, первыми почувствовали это женщины, потому что уже не было у Иваницы приключений, не пропадал он ночами, не приносил Дулебу неожиданных вестей, которые некогда так легко и просто добывал, чтобы затем охотно и щедро поделиться ими со своим старшим товарищем.
Неужели поруб так повлиял на парня? Или полнейшее неведение? Ибо не знал, почему, вопреки здравому смыслу, бросили их не сразу, как только прибыли к князю Юрию с нелепым обвинением того в убийстве Игоря, а уже после, когда они убедились в его безвинности, доказали его невиновность, да еще и вблизи узнали его благородство и чистые, высокие намерения. Мстительность не была присуща Долгорукому, поэтому как мог Иваница истолковать его жестокое повеление заковать их в железо, везти через всю Суздальскую землю, показывая люду, словно диких зверей, держать в вонючем порубе, в темной удушливой хижине, везти из Суздаля в Кидекшу и там запереть в каменном мешке, выпуская на прогулки лишь ночью.
Иваница ничего не ведал о тех нескольких беседах, которые были у Дулеба с князем Юрием в Кидекше, не догадывался о том, как и почему «вызволял» их из поруба Ростислав и какое подлинное назначение было у него здесь, на юге. Быть может, почувствовал что-то с тех пор, когда держал его Дулеб возле себя, пока сидели они у Кричка, но ведь чутье — это еще не знание.
Открываться же перед Иваницей прежде времени Дулеб не хотел. Они должны были вжиться как следует в Киеве, стать здесь своими людьми; сбросить с себя какие бы то ни было подозрения, выказать свою непричастность к делам этого города, не быть ни посланцами одного князя, как это произошло в прошлом году, ни мучениками князя другого, какими приняли их здесь теперь. Просто он должен быть приближенным княжеским лекарем, который одновременно является лекарем для всех. Ибо еще Мономах сказал: «Больного присетите».
Но, кажется, все испортил Ростислав. Не усидел в Богске, на первое же приглашение молодого Владимира прискакал в Киев и, увлеченный золотом киевским и роскошью, тотчас же изъявил намерение остаться здесь, сесть на Красном дворе, не заботясь о том, как это будет истолковано и князем Владимиром, и боярством киевским, да и самим Изяславом, к которому уже, надо полагать, готовят гонца верные люди. Быть может, тот же самый Петр Бориславович именно и снаряжает грамоту своему высокому покровителю, в которой напишет, что Изяслав оставил здесь Ростислава на свою голову.
Иваница лежал, задрав на теплую стенку печи ноги, и от нечего делать чесал затылок.
— Греешься? — спросил Дулеб.
Иваница пробормотал в ответ что-то невразумительное.
— Изменился ты вельми.
— Вот уж!
— Который день сидим в Киеве, а ничего не приносишь.
— Что же мне надлежит приносить?
— Известия. Как это было когда-то.
— Так это же когда-то.
— Поразил тебя поруб?
— Вот уж!
— А что, если скажу тебе: поруб этот был ненастоящим.
Иваница сел, испуганно уставившись на Дулеба.
— То есть как — ненастоящим?
— Ну так. Для виду лишь.
— А… — Иваница все еще не мог прийти в себя. — А железо, в котором нас везли в Суздаль? А смердючая яма бездонная, в которой сидели попервоначалу? А потом эта хижина и Оляндра, которая каждый день дразнила своей доступностью, да только не для нас, потому как у нас не было самого главного: воли. Как же ты говоришь, что это ненастоящее, Дулеб?