И вдруг со второго этажа раздалась пулеметная очередь — мы едва успели залечь. Началась перестрелка, она длилась более двух часов без всяких результатов для обеих сторон. Совершенно бесплодная перестрелка, только один грохот, но настроение у нас стало гораздо лучше.
Удивительно, но с Петером мы как будто ладили. Он страшно ругался по-сербски, проклинал судьбу, немцев, которые недосягаемы для наших пуль, он не хотел больше командовать отрядом; он мечтал снова подстерегать составы у железнодорожного полотна, но его плохое настроение никогда не обращалось против партизан — только немцев ругал он и клял.
Мы шли вдоль границы и, не находя выхода своей злости, выворачивали пограничные столбы с надписью «Великогерманская империя». В полдень все притихли, стали прислушиваться. Где-то недалеко стреляли. Кто стрелял? В кого? Мы должны быть тут одни. Могли стрелять немцы, но в кого? Они могли стрелять только в нас… Мы послали вперед дозорных и осторожно, в полной боевой готовности, пошли в ту сторону, откуда слышалась стрельба. Фред, которого Петер послал вперед, вернулся очень быстро.
— Немецкая полевая жандармерия, — доложил он. — Человек двадцать, если не больше. Они держат под обстрелом какой-то дом.
Полевая жандармерия? Откуда она здесь? Что им нужно? Говорят, они еще хуже, чем эсэсовцы.
Рассыпавшись широким полукругом, мы приблизились к врагу. Мы были лесные призраки, мы давно научились ступать совсем неслышно, приближаться незаметно. Мы могли теперь ясно видеть немцев: некоторые залегли на опушке, другие, скрывшись за деревьями, обстреливали небольшой деревянный дом, стоявший посреди вырубки. Дом горел; вокруг никого не было видно. Немцев было больше двадцати человек.
Петер подождал, пока каждый из нас выберет себе мишень. Мы должны были стрелять наверняка. Не так-то просто в лесу попасть в лежащего человека.
Петер свистнул. Залп. Мой немец вскочил и заплясал по редколесью. Я выстрелил еще раз, и он грохнулся на землю, раскинув руки. Немецкие жандармы совершенно потеряли голову. Несколько человек мы убили наповал сразу, а остальные бросились наутек через вырубку. Мы стреляли им вслед, пока они не скрылись в лесу. Нам казалось сначала, что в доме нет никого, но оттуда вдруг стали стрелять вслед убегавшим жандармам. Выстрелы точно попадали в цель.
Мы преследовали немцев, даже не подумав, что и они могли бы залечь на другой стороне поляны. Но они теперь были неспособны к сопротивлению, они бежали в паническом страхе. Тщетно мы преследовали их. В такой чаще скрыться легко. Первым же залпом мы отправили в Валгаллу семерых, но на лугу осталось еще четверо.
Но что же, собственно, тут происходило? Из горящего дома больше ничего не было слышно, но мы уверены были, что стреляли именно оттуда. Из окна показалось ружейное дуло. А на нем — белый носовой платок. Что же это означает?
— Выходите! — закричал я.
— Wir ergeben uns! Wir ergeben uns![32] — услышали мы.
Я схватил Петера за руку.
— Да ведь это немцы!
Что-то не так… Немцы стреляли в немцев?
— Выходите! Сложите оружие возле дома! — закричал я по-немецки.
Из дому вышли двое с поднятыми руками. И в это же мгновение с треском рухнула горящая крыша.
— Deserteure… Deserteure… — кричали немцы, неуверенно приближаясь к нам.
Немецкие солдаты, грязные, заросшие, измученные, обессиленные. Они боялись нас.
Мы окружили их. Никакая осторожность не могла быть излишней.
— Вас только двое? — удивился я.
Тот из немцев, который был повыше ростом, кивнул в сторону горящего дома.
— Там еще двое… Но их уже не воскресишь.
Мы отвели их подальше в лес, в самую чащу, как можно дальше от границы. Шли они с трудом, напрягая последние силы.
— Тут допросим их, Петер… — предложил я.
И удивился, когда командир не стал со мной спорить.
— Но только поподробнее, Володя… Не очень-то мне все это нравится…
Петер расставил патрули; свободные от караула рассеялись и разлеглись кто как мог, не выпуская, однако, оружия из рук. Димитрий достал кусок вареной говядины. Я поглядел на немцев.
— Ты только посмотри на них, Петер, они голодные…
Немцы смотрели на нас с отчаянием.
— А, все равно, накормим их…
Я не узнавал Петера. После того, как мы покинули Плоштину, его как подменили.
Я достал кусок мяса и, ни слова не говоря, протянул немцам. Они схватили его оба разом.
— Когда вы ели в последний раз?
— Четыре дня назад.
— Ешьте медленно, понемногу, не то будет плохо.
Они поняли. Стали отрезать мясо маленькими кусками, жевали медленно, тщательно. Жизнь возвращалась к ним с каждым куском, который они съедали. Я дал им флягу.
— Fein… was, Willi?[33] — сказал маленький немец.
Это был скверный самогон, самый скверный, какой мы когда-либо пили. Потому-то он и остался у меня, но в их положении и это казалось роскошью.
Мы оставили их в покое, пусть поедят, опомнятся. Они и правда успокоились. То, что мы накормили их, прогнало худшие опасения. Значит, партизаны вовсе не такие звери, как говорили их офицеры. Высокий немец, серолицый, со страшно заострившимся носом, даже порозовел. Он улыбнулся.