Мы обманули Скорцени. Гришка тоже не дремал; ему удалось захватить перевалы, создать на них базы для нападения на немцев, он увеличил личный состав отряда. И вдруг за одну ночь, прямо за линией немецкого фронта, которая протянулась уже по горным хребтам, партизаны развернули активные боевые действия. В ту ночь, самую страшную для нас ночь, когда мы были вконец измучены погоней, Скорцени велел карательному отряду прекратить преследование. Но поздно. Немцы не могли обороняться на территории, которую контролировали партизаны. У них не было ни времени, ни достаточно людей, чтобы дать партизанам бой по всем правилам. Они отказались от обороны перевалов.
И не исключено, что хоть на день, хоть на несколько часов нам удалось сократить эту войну. Много это? Мало? Достаточно для того, чтобы сохранить тысячи жизней. Многие, которые остались живы, даже и не подозревают, что за их радость и свободную жизнь двадцать семь хуторян приняли страшную смерть.
Плоштина… Всегда от одного ее названия у меня будет стынуть кровь, всегда мысль о Плоштине будет напоминать о том, как могут быть гибельны человеческие ошибки. Но ведь не напрасно горели хуторяне. Постепенно я освобождался от паутины ужасных мыслей, которую я сам соткал в то время, когда был прикован к больничной постели. Но нет, не отогнать этих мыслей совсем, Плоштина на моей совести, я не перестаю считать, что мы должны были предстать перед судом и ответить за нее, что беспристрастный и незаинтересованный судья должен был назвать виновника гибели хутора Плоштина.
Безусловные виновники — немцы, война, Гитлер, Скорцени, Энгельхен… Но и мы — и наша доля вины есть в этой трагедии, и мы виновны; мы приняли гибельное решение — покинуть деревню. И погибший Николай, и Гришка, и Фред, и я — ведь это я требовал, чтобы мы уходили, — и несчастный парнишка, который в страшную критическую минуту оставил свой пост Мы не должны были уходить из Плоштины, не смели. Немцы могли сжечь ее, у них было достаточно средств и сил, но никто из нас не должен был пережить этого, никто из нас не должен был оставаться в живых, когда языки пламени коснулись плоштинских крыш.
Некоторые партизаны отчаянно старались успокоить свою совесть призывами к мести. Отомстим за Плоштину! Но как? Каким образом? Мы могли бы, например, в хаосе первых послевоенных дней перебросить весь отряд куда-нибудь на немецкую территорию, захватить одну, две, десять деревень, отделить мужчин от женщин, связать им руки, затолкать в несколько домов, полить все бензином и сжечь — это была бы месть по фашистскому образцу, десять за одного. И кое-кто в нашем отряде говорил, что мы могли бы, даже обязаны были так поступить. Пусть узнают гитлеровцы, пусть сами попробуют плоды, которые щедро раздавали по всей Европе…
Но ведь мы-то не гитлеровцы. И за оружие мы взялись не для того, чтобы делать то, что делали они. Сделаться таким же зверем, каковы были фашисты, совсем не так трудно. Ничто не мешало человеку стать этим зверем, ничто, кроме человеческого достоинства.
А если бы все так и было? Если бы мы отплатили немцам их же монетой? Разве этим мы поможем Плоштине? Оживут почерневшие кости плоштинчан? Можно вернуть таким образом мужей плоштинским женщинам, отцов — детям, хозяев — плоштинским полям?
Часто за последние недели, уже выздоравливая, я пытался утешать себя: время, говорил я себе, лечит, и худшие раны оно залечивает; мы построим новую послевоенную Плоштину, красивее, чем была прежняя, мы обработаем поля, соберем урожай, доверху набьем зерном амбары, пусть не знают нужды… Но кто из нас думает нынче о Плоштине, кто вспоминает о ней в эти драматические и хаотические времена? Может быть, только я один — да и то потому, что ничего другого не могу делать. Нет, не все залечивает время — бывают раны, которые оно залечить не может. Еще через десять, еще через двадцать лет состарившаяся от тяжелого крестьянского труда Андела отведет потеплевший взгляд от любимого внука и вздохнет — отчего? Отчего?
Отчего отец, муж, два брата погибли в огне? Должно было так случиться? Должно было?
Кто же даст ей ответ?
Откуда-то издалека ветер принесет обрывки песни, и выпадет мотыга из рук старой Рашковой. Франтик, ее сын, любил петь эту песню.
А Фред? А Марта? А мать Карола? А я?
Мы все связаны с Плоштиной страшными узами, кровь не вода… И если даже весь мир простит, захочет забыть, забудет, Плоштина не простит, не захочет забыть, не забудет…
— Ну, а вы? Что делали вы потом? Присоединились к отряду Гришки?