Шум Невского проспекта, свет дуговых фонарей, фары «Вуазенов», экипажи, лихачи с их криком «берегись», военные, дамы, сияющие витрины – Европа. Даже туман на Васильевском – особый, европейский. Ночная жизнь пересиливает дневную. Сперва заваливаются в «Эдельвейс», он открыт с 10 вечера – официально до полуночи, а реально до часу ночи, там собирается отребье петербургской богемы. После перемещаются в «Доминик» на Невском, где можно гулять до трех. А в четыре утра уже распахиваются двери извозчичьих чайных на Сенной, где подают не только яичницу из обрезков, но и спирт в разбитом чайнике. Это называлось «пить с „пересадками“.
Георгий Иванов убежден, что талантливые и тонкие люди встречаются чаще среди подонков богемы. Его интересует все, что «под» и «над». Никогда – между, серая середина.
Место «над» – в знаменитой «Бродячей собаке» и в «Провале», возникшем вместо «Собаки», когда та закрылась. Существовал гимн «Бродячей собаке»:
«Собака» принимает гостей по понедельникам, средам и субботам. Являются люди театра, художники, поэты. Завсегдатаи – Ахматова и Гумилев, Кузмин, приезжавший из Москвы Маяковский, Мандельштам, артистка Судейкина и художник Судейкин, «мирискусники». «Проходите, ваши уже здесь», – радушно приглашает хозяин «Собаки» Пронин или его жена Вера Александровна, проводя очередного гостя за «артистический стол». Летом 1917 года за этим столом сидели Колчак, Савинков и Троцкий.
В «Собаку» Георгий Иванов впервые приглашен письмом от Гумилева. Для знакомства. Тем же письмом его извещали, что он принят в Цех поэтов без баллотировки. Его восторг не знает границ. Еле дотянул до назначенной субботы. Перебирал, что надеть, бабочку или галстук, тот галстук или этот. Увидев его, Гумилев проговорил: «Я знал, что вы молоды, но все же не думал, что до того». Выйдя из «Собаки» на рассвете и подозвав извозчика, переполненный эмоциями и умирающий от усталости Георгий Иванов подумал, что счастливее ему уже не бывать.
Самый остроумный, хотя и самый молодой член уникального Петербургского художественного сообщества, Георгий Иванов – баловень судьбы.
Известна точная дата его «вступления в литературу». В осенний день 1910 года 16-летний юноша прочел газетное объявление, где-то между объявлениями о сдаче квартиры и продаже велосипеда, о том, что редакции требуются рассказы. Он принес. Рассказ напечатали.
Но еще за год до этого знаменательного события произошло событие гораздо более знаменательное. Тоже осенью поэт Георгий Чулков, прочитав тетрадку стихов 15-летнего кадета, привел его на Малую Монетную улицу, к Блоку. В памяти Георгия Иванова осталось, как Блок время от времени подходил к шкапу, плотно затянутому зеленым шелком, скрывавшим батарею бутылок, и залпом выпивал полный стакан красного вина, после чего возвращался к письменному столу и продолжал работать. Без этого не мог. Каждый раз вино наливалось в новый стакан. Предварительно Блок протирал стакан полотенцем и смотрел на свет: нет ли пылинок. Это особенно изумило юного визитера. Блок объяснил: самозащита от хаоса.
Блок сразу обратился к нему как взрослому и словно продолжая прерванный разговор. В дневнике Блока 1909 года запись: «говорил с Георгием Ивановым о Платоне. Он ушел от меня другим человеком».
Он ушел еще и с первым изданием «Стихов о Прекрасной Даме», на котором Блок начертал красивым четким почерком: «На память о разговоре».
Блок будет писать Георгию Иванову письма на хрустящей бумаге из английского волокна. О смысле жизни, о тайне любви, о звездах, несущихся в бесконечном пространстве.
Блок открывал ему секреты: «Чтобы стать поэтом, надо как можно сильнее раскачнуться на качелях жизни». «Жизнь приобретает цену только тогда, если вы полюбите кого-нибудь больше своей жизни».
Спустя два десятка лет Георгий Иванов продолжит ту же мысль в «Распаде атома»: «Полюбить кого-нибудь больше себя, а потом увидеть дыру одиночества, черную ледяную дыру».
Уже была эмиграция, уже был тот потерянный человек, что шел по чужому городу, бормоча: «Пушкинская Россия, зачем ты нас обманула? Пушкинская Россия, зачем ты нас предала?..»
Но пока Георгий Иванов молод и полон сил.
В литературных кругах считалось, что он в совершенстве владеет стихотворной формой, а содержание ускользает. Стихи объявляли бессодержательными постольку, поскольку жизнь казалась лишенной страданий – пищи поэзии. Петербургская косточка, он никого не пускал в свой внутренний мир, всегда выглядел благополучным, а тотальная ирония создавала барьер, который сходу не преодолеть.