– Судя по почерку, самое страшное преступление, на которое мог решиться Егор Бурляк, это кража яблок в соседском саду.
Кутилин лишь сплюнул с досады себе под ноги.
*
Письма Агафьи Афанасьевны Феликс Янович забрал в тот же вечер после службы, снова заглянув к Кутилину, который прибывал в самом скверном расположении духа.
– Вот, смотрите, – буркнул судебный следователь, шмякнув на стол несколько толстых пачек, перетянутых тесьмой. – Надеюсь, вы не собираетесь читать все? Как видите, этого хватит на годы.
– Поверьте, я в курсе, – слегка улыбнулся Колбовский. – Вы забываете, что вся эта переписка проходила через меня.
Он бережно коснулся писем, узнавая легкий, воздушный почерк Агафьи Афанасьевны. Новая волна грусти охватила его. Несправедливая и жесткая участь…
– Нет, я не буду читать их. По крайней мере, не все точно, – ответил он, – Но, если позволите, я бы взял их домой, чтобы кое-что проверить.
– Опять ваши «кое-что»! – недовольно сказал Кутилин. – Ваши «кое-что» уже подвели нас под монастырь. Но – бог с вами! Сгорел сарай, гори и хата!
Феликс Янович бережно собрал письма в почтальонскую сумку, набив ее почти до отказа. Теперь на вечер ему предстояло большое дело, которое могло, наконец, отвлечь от мыслей о вине перед Кутилиным и предстоящих разговорах с Аполлинарией Григорьевной.
*
Ночь минула как будто и не приходила – едва сгустилась за окнами, как тут же растворилась, перешла в прозрачный сиреневый сумрак. Впрочем, все майские ночи таковы – глаз сомкнуть не успеешь, а уже светает.
Феликс Янович устало потер глаза, воспаленные от долгой кропотливой работы. Зябко передернул плечами – сонливость всегда вызывала озноб. Однако настенные часы в гостиной показывали еще только половину шестого утра. Это значило, что Авдотья придет лишь через полчаса, а то и позже.
Начальник почты сам согрел ковшик на керосинке, умылся теплой водой, а затем вернулся за стол, прихлебывая кипяток из чашки – чтобы кровь согрелась и побежала быстрее. На светло-зеленой вязаной скатерти были разложены письма Аглаи Афанасьевны. Феликс Янович с удовлетворением еще раз пробежал их глазами. Теперь несколько обстоятельств были ему совершенно очевидны. Как и дальнейшие шаги.
Он потянулся всем телом, разминая суставы.
Всю ночь Колбовский читал письма покойной. В другое время он счел бы это непозволительной беспардонностью по отношению к памяти Аглаи Афанасьевны. Но Феликс Янович не мог допустить, чтобы пострадал невинный, да еще такой беззлобный человек как Егор Бурляк. Мысль о том, что мир, задуманный если и не Богом, то другим вселенским разумом, искажается ложью, причиняла почти физически ощущаемую боль. Смирятся с ней было также невыносимо, как смотреть на прекрасную картину, которую на твоих глазах вандал кромсает ножом, или слушать чудесную мелодию, исполнитель которой безбожно фальшивит. Или смотреть, как взрослый бьет беспомощного ребенка…
Феликс Янович закрыл глаза, словно мог таким образом отгородиться от множества воспоминаний, терзавших его уже не первое десятилетие. Слишком много несправедливости, слишком много искажений, слишком много лжи. Он не тешил себя надеждой на то, что у него получится сделать этот мир чуть чище, а людей – честнее. Но Колбовский мог сделать так, чтобы хотя бы иногда не страдали безвинные. Хотя бы иногда..
Ради этого можно было нарушить интимное уединение чужой души, которая пряталась между строк.
История последних лет Аглаи Афанасьевны заново разворачивалась перед ним в этих письмах. Рукавишникова, действительно, списывалась с редакторами всех известных литературных журналов Москвы и Санкт-Петербурга. И её язык в этих письмах ничем не напоминал речь простоватой старой девы, которая с придыханием говорит о любимых поэтах. Аглая Афанасьевна явно имела отличный вкус и была в курсе всех литературных новинок. На ее полках стояли прочитанные от корки до корки все литературные новинки последних лет. Феликс Янович был вынужден признать, что его круг чтения менее широк, чем у Аглаи Афанасьевны. А также то, что на бумаге изъяснялась она куда легче и свободнее, чем в устных разговорах. Почерк ее был округлый, украшенный мягкими завитками, ажурный с оригинально написанными буквами, хаотичный и неровный, но легкий. Строчки украшали воздушные петли вверху и внизу.
Почерк несколько менялся лишь в личной переписке с Муравьевым. Но самым удивительным было то, что пробелов в этой долгой беседе присутствовало куда больше, чем можно было ожидать. Перерывы между письмами иногда составляли несколько недель, хотя Аглая Афанасьевна упоминала о том, насколько регулярно они с Муравьевым писали друг другу. Да и в самих посланиях часто встречались отсылки к предыдущим письмам, которые в этой коллекции отсутствовали.
А еще в одном из писем он обнаружил свежие стихи Муравьева, которые странно взволновали его. Аглая Афанасьевна писала, что все чаще вспоминает строки, которые явно оказались пророческими:
…Бродя по комнатам унылым,
воображением унестись
туда, где слышен голос милый.
По залу светлому пройтись,
где ты читаешь в тишине
стихи безвестного поэта…