– Пережить смерть ребенка можно, – рассуждала она. – Но копирование в этом не помогает и даже не дает надежду. Оно дает просто какое-то утоление в смысле того, что скучаешь, конечно. Смотришь: вот же она, всё как раньше! И это как-то влияет на боль, да. Но не помогает ране затянуться быстрее, затягивается она от другого. В общем, это хорошее болеутоляющее, но плохое ранозаживляющее. Поэтому я философски на все смотрю: ну, вот моя дочь, полностью идентична сама себе, классно.
– В смысле – идентична? Это я! Это я и есть!
– У меня нет вопросов к тебе о том, ты это или не ты. Но
Я пошла в мать, это очевидно. Разговаривая, мы как будто переливали из одной черной воронки в другую бездонную пустоту непознаваемости.
Про мужа она сразу отказалась говорить – он ей никогда не нравился (вот вопрос: почему? теперь-то, наверное, ясно, почему!), поэтому ее не удивило, что он не хочет со мной общаться.
– Мама, я и так живу как в гетто! – кричала я. – Сходи к нему да выясни все уже! Почему он мне ничего не пишет? Даже ты пишешь, хотя ты против копирования – а он-то за! Мы с ним семь лет регулярно копируемся!
– А вот помнишь, как вы расставались когда-то? – нравоучительно сказала мама. – Когда дочке вашей пять лет было и он сказал, что хочет побыть один, но ничего такого, у него никого нет. Ты меня тоже тогда измучила: ой, почему он не пишет и не звонит! Не хочет! И тогда не хотел, и сейчас не хочет!
– Он хоть переживал? Ты его видела на похоронах?
– Давай мы про что-нибудь другое поговорим, – неизменно отвечала мама.
Мамина уклончивость меня будто укачивала – меня тошнило, я плакала. Другая мама пробегала мимо с какими-то кофейными подносами, погодными прогнозами, присаживалась рядом и рассказывала о том, как у нее на работе, в университете, недавно был случай – один сотрудник с ума сошел, явился с водяным пистолетом (водяной пистолет! тут мне следовало бы насторожиться!) и начал всех расстреливать
– А что ему говорили голоса? – спросила я.
– Они
Сама она мне, кстати, никогда не звонила – но часто подходила, когда я говорила с мамой, размахивала руками, присаживалась и рассказывала, в основном – о деталях этого происшествия: процесс длился, суд катил фоном, как дребезжащий старенький троллейбус, мама виновато (или мне казалось, что виновато) улыбалась.
Почему-то мне было больно – именно в те моменты, когда она подсаживалась к маме и начинала, жестикулируя, увивать недосягаемое пространство паутинными траекториями водяных выстрелов. Мне явно и отчетливо становилось понятно: я не могу туда попасть – и никогда не смогу.
В итоге я постоянно плакала первое время, а мама меня утешала.
– Так, давай мы это прекратим. У меня вообще ребенок погиб, и ничего, – злилась она. – И я не плачу, не сижу перед тобой в этом развинченном состоянии! А ты разводишь тут. Слушай, если ты будешь на моих глазах реветь, я тоже начну плакать, а если я начну – ты знаешь. Ты знаешь, что будет. Живые позавидуют мертвым.
(На этой фразе ледяная струйка из водяного пистолета попадает мне в глаз.)
Предуведомление к шкатулке выходит затянутым – как будто я боюсь подойти к самому главному, двигаясь к нему микроскопическими шагами ахиллесовой черепахи бесконечного приближения. Все началось, когда я познакомилась с А. – я отлично помню этот день, 17 августа – и уведомила об этом маму. Мама одобрила А.: муж ей все равно никогда не нравился – как назло, она помнила о нем только плохое или же я рассказывала о нем только плохое, а хорошее – никогда.