Где-то в середине их молитвы Хаи подумал, что теперь он может, наконец, уйти совсем, пойти догонять змей, которым не было дела до людских молитв, да и вообще до людей, среди которых они не жили, законов и страхов которых не знали, да и не хотели знать. Они смотрели спокойно на Хаи, молча и долго, словно взвешивая, сказать или не сказать ему свое удивление: ты живой тратил время на них, это еще можно понять, но сейчас, мертвый, отпущенный, что тебе до них? Но все же не сказали, побоялись обидеть Хаи, он ведь взял их с собой, этот альбинос, он добрый и умный; наверное, он знает что-то, чего не можем понять мы, что же лезть со своим вопросом и недоумением, и так ему трудно, наверное, ведь все же его отравили, да, все же это так. Змеи улыбнулись Хаи и ушли прочь, ушли, неторопливо двигая туда и сюда свое далекое и вечное знание этой дороги; э, Хаи тоже знает, не заблудится, это вспоминают все, когда выходят опять на забытую тропу. Все сделалось хорошо и просто, правильно все сделалось, собирался в дорогу Хаи, они узнали сейчас друг друга, она будет счастлива, Мария, и ты, хитрый белый альбинос, все ловко подстроил, и тут нет ничего страшного, что пришлось немного раньше умереть, все равно, мы уже долго умирали, чтобы вырастить людей, как и они долго умирают и еще будут бояться умирать, пока не вырастят ЕГО; они, люди, зовут ЕГО БОГОМ. Нет, тут вовсе нет ничего страшного, было немного пугливо, немного тело боялось боли, но зато теперь он, Хаи, хитрый старый альбинос Хаи, может резво и спокойно бежать по тропе, которая сама будет вспоминаться под ногами, спокойно и скромно бежать, потому что уж там собрались все прежние альбиносы, еще более белые, чем всегда, собрались встречать молодца Хаи, он знает это; пришли потереться ему горбатыми носами в брюхо, а он будет делать вид, что ничего не понимает, что удивлен, будет расспрашивать, за что такая милость ему, недостойному парню Хаи. И тогда подойдет ОЧЕНЬ БЕЛЫЙ верблюд и плюнет Хаи в пузо, и лягнет его под зад, и все будут смеяться и плакать, и Хаи дадут много кумыса и кислого вина, много-много, но уже без травы «тхе». Эх, как все славно устроилось, смотрел на Иосифа и Марию Хаи, как славно, что не забоялся он тогда своей боли, что не стал слушать свое тело, чего тебя слушать, горбатое облезлое диво, ты вон даже свою белую густую шерсть не могло сохранить, облысело все, как говорит Урия, к чертям собачьим, а туда же лезешь со своими советами; эге, лихо я тогда его обрезал, раз и все, большой я молодец, Хаи, очень большой и совсем не горбатый молодец, белый-белый густошерстый молодчик Хаи. Он смеялся и резвился, собираясь и прощаясь с людьми, смеялся, как маленький, доверчиво и без цели, а просто потому что очень ловко и смешно все это устроено в мире. Он повенчал их на прощанье и ушел, и тропа была твердой и упругой, и ноги забили свои шаги весело, строго и молодо, так лихо, что Хаи еле поспевал за ними, быстро-быстро учился этой новой ходьбе, а то ведь он почти все позабыл в своей жаре на земле, в ее текучих, без опоры, песках. Немного погодя, он остановился в последний раз, с трудом остановился, потому что тропа была хороша, по ней бы бежать и бежать. Он остановился и сказал, что ждет Урию; ты, Урия, приходи скорее, я тебя очень люблю, ты сделай, что надо для их обряда, Урия, и выходи на тропу, я тебя встречу и прокачу, Урия, потому что люди труднее всех вспоминают дорогу, некоторые, которые глушили свою память жизнью, и вовсе не вспоминают; ты-то, Урия, вспомнишь и, конечно, дойдешь куда надо, но лучше будет, если я встречу тебя, и подвезу. До свидания, Урия, я сделал все, что мог, чтобы Марии было хорошо, не серчай, что я тогда двинул тебя копытом по голове, двинул, быть может, сильнее, чем надо было для дела, но я просто, видимо, не рассчитал, я ведь все же верблюд, Урия, и я буду ждать тебя.
Потом он ушел.