Бродяга уступил столяру свою чашку, украшенную голубыми цветочками и золотым ободком. Столяр осторожно отливает туда хороший глоток.
— Ученым людям почтение! Господин телеграфист, начинайте.
Но телеграфист отказывается наотрез.
— Спасибо, не пил никогда. Да вам и одному этого едва хватит, чтобы выпить хорошенько. Столько времени вы ждали, а теперь мы вдруг вздумаем обделять вас. Не годится так!
Столяр огорченно ставит чашку.
— Брезгуете, стало быть?
— Совсем не брезгую. Пейте сами, голубчик!
— Крепковато, может быть, для вас? Так можно водичкой или чаем развести.
Но телеграфист твердо стоит на своем, и столяр переносит все надежды на человека без имени. Бродяга облизывает губы кончиком языка, с минуту колеблется. Ему тоже не хочется отнять у столяра хотя бы каплю.
— Спасибо, товарищ! Не могу.
— Да что же это такое? Вот, возьму все и в парашу вылью. Пускай пропадает благодать, когда так!
И в этом внезапном заявлении слышится столько твердой решимости, что человек без имени пугается и торопливо берет чашку.
По пыльному циферблату старинных часов, установленных в главном коридоре, против входа, медленно ползут черные стрелки. Тяжелый маятник отбивает секунду за секундой, но все так же грязны и унылы серые стены, так же густы ржавые решетки, так же низок нависший свод малого коридора. Только в третьем номере все по-другому, по-новому.
Сладко дремлет человек без имени и у порога смерти видит веселые грезы жизни. А над головой столяра высоко поднялся облупленный потолок, сделался розовый и прозрачный, как небо на закате. С потолком отошла вдаль тюрьма. Столяр весел и спокоен, и дышится ему так же свободно, как в навеки минувшие дни. Он сидит на нарах, свесив ноги, покачивается из стороны в сторону и мурлычет что-то бесконечное, почти без слов. Русый просил его хорошенько подтянуться к вечерней поверке, и столяр клятвенно обещал не погубить. Но пока еще он может вести себя, как хочется, — и торопится насладиться давно не испытанным чувством.
Телеграфисту немножко завидно. Одно время он даже немножко хмурился и старался не смотреть на своего товарища, — но потом сделалось стыдно.
Ведь у него тоже есть свое утешение. И телеграфист берется за учебники.
На другом конце коридора, в четвертом номере, с молчаливым политическим нервный припадок. Вспухли искусанные до крови губы. Абрам поддерживает его голову и слушает протяжные, бессмысленные, почти звериные вопли, рвущиеся из вздрагивающей от плача груди. Гладит больного по волосам нежно, чуть касаясь.
— Будет, милый, будет, не плачьте! Ну, что я такое? Я только пархатый жиденок, а я не плачу. Будем надеяться, что нас поведут вместе. И мы помрем лучше, чем жили. Да? Ну, не плачьте же, милый…
Третий, осужденный невинно, злобно смотрит на них из своего угла. Бормочет брюзжащим, похожим на старческий, шепотом:
— Мешают, вечно мешают! Мне нужно сосредоточиться, а они мешают.
XI
Позади главного корпуса, где ютятся прачечные, дровяные сараи и арестантский цейхгауз, есть маленький дворик. Его называют хозяйственным, и ключ от этого двора всегда хранится у старшего помощника.
Сегодня сам помощник в своих владениях. Пришел сюда уже часа два тому назад, что-то вымерял шагами, потом долго и многословно объяснял что-то двум нанятым с воли плотникам. Даже чертил в записной книжке и показывал рисунок, тыча в него кончиком обмусоленного карандаша.
Плотники терпеливо выслушали и, скинув пиджаки, принялись за работу. Тесали топором, пилили пилой, заколачивали длинные гвозди. Работали споро и ловко, изредка обтирая рукавами вспотевшие лица.
Захотели курить. Сели рядом на обтесанное бревно, свернули папиросы и, затягиваясь крепким махорочным дымом, беседовали о мелких домашних делах, о новом топоре, к которому нехорошо прилажено топорище, о знакомом подрядчике, который недавно прогорел на большой стройке.
Потом один сочно сплюнул, посмотрел на тюремные стены.
— А старая тоже постройка! Ремонту требует.
— Ничего, держит и так! — сказал другой, постарше.
— Как не сдержать? Раньше, рассказывают, иные разбойники траву знали. А теперь что-то не слышно.
— Болтовня одна! Небось, крепко зацепишь, так не сорвется.
— И еще рассказывают: были прежде такие мешки каменные, куда заживо замуровывали. Заложат дверь камнями и оставят одное малую дырочку, чтобы кормить. И в таких мешках по пятьдесят лет выживали. Вот какой крепкий народ был!
— Не нынешние. Прежде хлеб не так родился. А теперь и тощают с недороду. Ну, и вообще жить тяжело стало… Углы-то в лапу будем рубить, или как?
— Можно и в лапу.
Опять тесали, пилили, прибивали. Когда уже смеркалось, еще раз пришел помощник, осмотрел внимательно почти законченную работу. Кое-какие мелочи, оказалось, были сделаны не так, как следовало. Помощник сейчас же заметил это и так же долго бранился, как прежде объяснял. Одному из плотников, наконец, надоело слушать, и он огрызнулся:
— Сами бы и тяпали, ваше благородие, коли мы не угодили! Вам, может, не в диковинку, а нам впервой этакое делать-то… Не грех и ошибиться.