В тот миг я повел себя не как мальчик – как мужчина; по крайней мере, на это надеюсь. Я обратился к ней с одной лишь простой просьбой, на которую она тут же дала согласие: прогуляться со мной до Бельведера. Солнце садилось; воздух дышал красотой и любовью; и, указав на лес и поле, что красочный закат окрасил мягкими золотисто-розовыми тонами, я воскликнул:
– Взгляни, Эллен! Если есть в природе такая красота – стоит жить ради нее!
– Верно – если только неотвязная скорбь не чернит этот прекрасный пейзаж уродливыми тенями. Красота в глазах смотрящего; мои глаза все видят безобразным и злым.
С этими словами она прикрыла глаза; но все же Эллен была молода и чувствительна, и ласковые прикосновения ветерка уже начали дарить ей утешение.
– Милая Эллен, – продолжал я, – есть ли на свете хоть что-нибудь, чем я тебе не обязан? Я – твой ученик, твое создание; жил бы слепо, как другие, но ты открыла мне глаза; ты показала мне, что справедливо, добро, прекрасно – неужто все лишь ради того, чтобы обречь меня на горе? Если ты меня покинешь, что со мною станется? – В эти слова я вложил все свое сердце; из глаз моих брызнули слезы. – Не покидай меня, Эллен! – продолжал я. – Я не смогу жить без тебя – но и умереть не смогу: ведь у меня есть мать… отец…
Тут она быстро отвернулась со словами: «Да, этим тебя судьба благословила!» – и голос ее поразил меня своей неестественностью. Она побледнела как смерть и принуждена была присесть. Я не отходил от нее, умолял, плакал, пока она – прежде на моих глазах не пролившая ни слезинки – не разразилась бурными рыданиями.
После этого, казалось, она забыла о своем решении. Возвращались мы уже при лунном свете; разговор наш звучал даже спокойнее и веселее обыкновенного. Войдя в дом, я вылил смертоносный напиток. В ее «доброй ночи» не было уже и следа прежнего волнения; а на следующий день она сказала: «Безрассудно, даже порочно с моей стороны было, разорвав все прежние узы, связать себя новыми – и все же я буду верна долгу. Прости, что тебе пришлось встретиться со столь мучительными чувствами и участвовать в столь тягостных сценах; больше этого не повторится – я скреплю свое сердце и не покину тебя, пока связь между нами не ослабеет или не порвется и я не стану вновь свободна».
За все время нашего общения один лишь случай засвидетельствовал, что связь ее с миром не совсем утрачена. Порой я приносил Эллен газеты; времена были неспокойные, и, хотя до знакомства со мной она забыла все, кроме мира, в который заключила свое сердце, – теперь, чтобы меня порадовать, поддерживала беседы о Наполеоне, России, откуда император вернулся разбитым, и о надеждах на его конечное поражение. Однажды газета лежала на столе; вдруг какие-то строки привлекли ее взгляд; склонившись над столом, она начала с жадностью читать – и грудь ее бурно вздымалась; однако через несколько мгновений она овладела собой и попросила меня унести газету. Почти нестерпимое любопытство охватило меня, однако удовлетворить его было нечем, хоть позже я и обнаружил на этой странице объявление, гласившее:
Вскоре после этого случая с наступлением зимы хрупкий организм бедной моей Эллен начал являть признаки решительного нездоровья. Я часто подозревал, что, не покушаясь впрямую на свою жизнь, она предпринимала немало усилий, чтобы подорвать собственное здоровье и вызвать у себя смертельную болезнь. Теперь, в самом деле заболев, она отказывалась от врачей и лекарств; однако ей стало лучше, и, когда мы виделись в последний раз – перед тем, как я уехал домой на рождественские каникулы, – она выглядела почти здоровой. Обращение ее со мной было теплым и ласковым: она говорила, что уверена в продолжении нашей дружбы, и просила никогда ее не забывать, хоть и отказалась писать и мне запретила присылать ей письма.